Трудное счастье - Юрий Маркович Нагибин
Но рыжий друг, с которым я наутро поделился своими мечтами, только посмеялся:
— Эх ты, недотепа! Тогда и воровать никто не станет — мы же сами будем хозяевами на земле, а у себя кто сворует? Понял? Советская власть — так то же мы сами, мы с тобой, весь народ. Чуешь? За нас, за Советскую власть, идет на бой и смерть красная конница… Слушай сюда!.. Ты цыганок, песня тебе понятней!..
И он запел:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов
И как один умрем
В борьбе за это!..
— А ну, подпевай!..
И мы запели в два голоса:
И как один умрем
В борьбе за это!..
У меня был хороший слух и свежий, чистый дискант. Песня меня захватила, проникла в душу, я чувствовал, что пою хорошо, лучше рыжего парня. Он посмотрел на меня с интересом и сказал:
— Ну-ка, спой один.
Я не заставил себя просить:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов…
Я не успел допеть. Дверь распахнулась. Я думал, нам принесли еду. Нет, пришли за моим другом.
Все обмерло во мне. Я никогда не испытывал такого странного, щемящего чувства. Когда я потерял бабушку, во мне сильнее всего был страх за самого себя, а сейчас… сейчас мне мучительно больно было за моего товарища. Я впервые узнал, что любовь к чужой жизни может быть сильнее любви к жизни своей.
Он положил мне на плечи свои большие, сильные руки:
— Ну, братик, иду искать свою правду. А ты не поддавайся, ты держись! Стисни зубы и держись. И твоя правда придет, обязательно придет! Ну, прощай! — Он наклонился и щекой прижался к моей щеке.
Я молчал, бессильный выразить то, что захватило меня с такой непонятной силой.
Он уже подходил к двери, когда я вспомнил о своем единственном сокровище — трубке Баро Шыро. Я подбежал к нему:
— На, возьми!
— Ого! — воскликнул он, с восхищением разглядывая трубку. — Ну и образина!
— Баро Шыро…
— Вот он каков, голубчик! А вещь, видать, ценная. Ты ее, как худо будет, загони — большие деньги возьмешь.
— Нет, тебе… моя… тебе… — лепетал я, вдруг растеряв все русские слова.
— Ну, что ты! — Он покраснел так, что лицо его стало одного тона с волосами. — Я ж не курю, чудачок. — Затем тихо: — Ну, спасибо, братик… — Он оглядел себя, даже ощупал руками в тщетной надежде подарить мне что-нибудь взамен. Вздохнул, улыбнулся и сунул трубку в карман.
— Скоро ты, что ли? — послышался ленивый голос.
— Прощай, братик!.. А ну, выше голову!..
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов…
— И как один умрем… — пробормотал я сквозь слезы.
— В борьбе за это!..
В последний раз полыхнул для меня рыжий факел его головы, хлопнула дверь, и в комнате, именуемой холодной, как будто погас свет.
Я лег на подстилку, там еще оставалась теплая вдавлина от его тела, и забылся в новой, не веданной прежде тоске.
5
Я не успел выплакаться, когда за мной пришли. Их было двое: тот, что посадил меня в холодную, и другой, толстый, с обрюзгшим, тяжелым лицом, при часах, с длинной серебряной цепкой, растянутой по животу. Толстый оглядел меня и спросил:
— На конях умеешь ездить?
Я никогда не сидел на коне, но побоялся ответить правду: ведь считается, что все цыгане отлично ездят на конях. Я кивнул головой:
— Да…
— Тогда собирайся.
Собирать мне было нечего. Мы вышли на улицу. Прохожие с любопытством оглядывали меня, иные обращались к моему новому хозяину с вопросом, где он раздобыл цыганенка, но он не отвечал, и я решил, что это очень важный и богатый человек.
Мы пришли на большой, зажиточный двор, окруженный высоким, глухим забором. Поверх забора тянулась колючая проволока, внутри двора на цепях сидели четыре здоровенных косматых пса. И забору и собакам было что охранять. Ни в одном крестьянском хозяйстве не видал я столько коров, волов, овец, всевозможной птицы — куры, гуси, утки, индюшки сновали по двору, подвертывались под ноги, ссорились, враз кидаясь к одному ошметку, и голосили каждая на свой лад. Едва я ступил во двор, как собаки подняли оглушительный лай. Они бросались на меня, до отказа натягивая цепи, высоко подпрыгивая, заходясь в хрипе; ошейники душили их — казалось, они хотят повеситься на своих цепях.
Хозяин втолкнул меня в маленькую, душную кухню, сплошь облепленную мухами. Мухи были такие крупные и откормленные, что, верно, разучились летать. Они неподвижно сидели на стенах, окнах, потолке, на струганом засаленном столе, на печи в жирной саже. В кухне густо пахло борщом и несвежим салом.
Глинобитный пол был заставлен чугунами, ведрами. Едва переступив порожек, я опрокинул ведро, затем, испуганно попятившись, сшиб горшок, наткнулся на чугунок, который так больно ударил меня по ногам, что я даже не заметил хозяйского подзатыльника.
Следом за нами, согнувшись под притолокой, вошел высокий, сухощавый человек в домотканой рубахе и холщовых, выбеленных солнцем штанах. Когда он вошел, запах борща разом притух: запахло волами и навозом.
— Вот, Андрей, тебе наездник, — сказал хозяин, внимательно заглянув в несколько чугунков, стоявших на плите, и вышел из кухни.
Андрей колюче тронул меня небольшими светлыми глазами. Он показался мне суровым и неприветливым. Но тут я вспомнил моего рыжего друга: «Все бедные люди — братья» — и решил, что Андрею не с чего плохо ко мне относиться. Я не ошибся. Он подошел и сказал угрюмым, но добрым голосом:
— Исты хочешь?
Я несколько раз кивнул головой.
И сразу на столе появились миска горячего борща, сало и хлеб. Андрей достал из-за голенища и протянул мне деревянную, облезлую, с обкусанными краями ложку. Но мне казалось, что я никогда не видал лучшей ложки, когда, зачерпнув золотистого, наваристого борща, поднес ее к губам. Однако отправить в рот эту чудную ложку я не успел.
В кухню вернулся хозяин.
— Еще не зробил, а жрешь? — сказал он тяжелым голосом.
Но тут за меня вступился Андрей:
— Нехай покушает хлопчик — его ж ветром с коня сдунет.
— Ладно, ладно, — проворчал хозяин, вынул