Трудное счастье - Юрий Маркович Нагибин
После его ухода я спокойно поужинал.
Когда я вышел во двор, там стояли три подводы, около них возился Андрей.
— Сидай, хлопчик.
Андрей отвалил тяжелый засов, распахнул ворота, прикрикнул на волов, и возы гуськом потянулись на улицу.
Нет хуже езды, чем езда на волах — медленная, тягучая, под однообразный скрип ярма. Табор тоже не вскачь кочует, но куда волам до наших цыганских лошадок! Даже усталая коняга под горку затрусит, а в близости привала, будто чуя отдых, непременно перейдет на рысь. Волы же никогда не меняют шага: но ровной ли дороге, под гору или в гору бредут они все той же тяжелой, медленной поступью. И скрипит, скрипит ярмо, будто по сердцу водят пилой, а кругом пустая, выжженная солнцем степь, а впереди маячит черная сутулая спина Андрея, глухим, низким голосом поющего песню:
Зеленый дубочек
На яр нохилився.
Молодой козаче,
Чего зажурывся?..
Странно, я много раз слышал потом эту песню. Она звучала задумчиво, с легкой грустью, но Андрей пел ее так печально, протяжно и уныло, что долгое время «Зеленый дубочек» казался мне самой безотрадной песней на свете.
А может быть, печаль была у меня на сердце. Разлука с матерью, гибель Пети, смерть бабушки, потеря рыжего друга, мое полное одиночество — все страшное, пережитое мной за последние дни, новой болью обрушилось на мою детскую душу. Что-то забилось, задрожало в горле, но я не заплакал. Я вспомнил слова моего рыжего друга: «Стисни зубы и молчи» — и страшным усилием сдержал слезы.
Высоко в небе прошла стая лебедей. Я позавидовал птицам. Если б мне крылья, я облетел бы всю землю и отыскал свою маму…
Неприметно я задремал и проснулся уже ночью, от холода. Небо было набито звездами, и от этих звезд будто лилась в меня ледянящая стужа, зубы до боли выбивали дробь.
— Гей, хлопчик! — послышался голос. — Накось, укройся кожушком!
Надо мной склонилась длинная фигура Андрея. Я взял кожух и, проникнувшись мгновенным доверием к этому угрюмому, но доброму сердцем человеку, спросил:
— Дядя Андрей, а ты не знаешь, что с рыжим парнем сделали?
— Яким рыжим?
— Ну… рыжим… Мы с ним в холодной сидели… Который кулака убил…
— Мабуть, тюкнули… — равнодушно проговорил Андрей.
Я схватил его за руку:
— Ты правду говоришь?
— Та почем я знаю?.. Який рыжий? Тут с полстаницы рыжих…
То ли Андрей и верно ничего об этом не знал, то ли не хотел встревать в чужое дело.
На хутор мы прибыли за полночь. Посреди пустого поля стояла наспех сложенная хата. Это и был хутор.
Андрей стал распрягать волов; из дома в помощь ему вышли заспанные, всклокоченные работники. Я задремал стоя, привалившись спиной к теплой дневным теплом стене избы. Сквозь сон я услышал голос Андрея:
— Пидем до хаты, хлопчик.
В полудреме я последовал за ним, слышал, как Андрей кому-то сказал:
— Та наездника привез…
Затем я повалился на расстеленный Андреем кожух и сразу забылся черным, без сновидений сном.
Ранним утром мы отправились в поле. Здесь поднимали целину большими, тяжелыми плугами. Вспашка была очень глубокой — в один плуг запрягали две-три пары волов. Впереди пускали всадника, он указывал путь волам.
Привели лошадь, высокую, костлявую клячу с острым, как ребро ящика, позвоночником. Я с трудом вскарабкался на эту клячу и уцепился за гриву.
— Держать по борозде! — строго сказал чернобородый человек, как я вскоре узнал — старший работник.
И мы тронулись в путь.
Я был всего только мальчишка и, впервые очутившись на лошади, почувствовал себя счастливым. Исчез маленький батрачок на заморенной кляче — лихой красный конник на горячем скакуне летел на врага дорогой побед. Рядом со мной мчался мой верный рыжий друг, мчались сотни бесстрашных бойцов. Вот мы сошлись с беляками, с ходу вломились в их сомкнутый строй, сверкнули наши острые сабли, и горохом посыпались с плеч долой вражьи головы! Со многими недругами моими свел я тут счеты: не ушли от расправы ни нынешний мой хозяин, ни староста, что привел меня в холодную, ни тот злой кулак, что травил меня собаками. Отсек я от уродливого туловища и гнусную голову Баро Шыро — почему-то и он оказался среди беляков, — получил по заслугам и его подручный, пожилой цыган, заманивший нас в табор…
Не проехали мы и первого гона, как мой пыл заметно пригас: уж очень неудобно и больно было мне сидеть на костлявой спине клячи, то и дело оскользавшейся на мокрых комьях земли. Лезвие тощего хребта врезалось в мое тело — казалось, меня разрежет пополам. Я непрестанно ерзал, пытаясь пристроиться поудобнее, но все было тщетно. Мой задок горел, будто его прижгли каленым железом.
Андрей приметил мои мучения. И когда мы, закончив второй гон, остановились передохнуть у полевого стана, он крикнул стряпухе, варившей что-то в большом чугуне над костром:
— Авдоха, кинь хлопчику пинжак, не то он скоро без задницы будет!..
— Еще чего! — огрызнулась баба. — Пинжак трепать — тоже ваше благородие!..
Андрей ничего не ответил, вздохнул и, шагнув к бабе, локтем замахнулся ей в лицо.
— Тю на тебя, скаженный! — плюнула Авдоха и швырнула ему порыжелый от времени пиджак.
Андрей свернул пиджак и подложил его под меня. Мучения мои чуть приутихли, но через несколько часов, когда нас позвали полдничать, я сполз с коняги совершенным раскорякой. Бедная скотина! Оттрудившись столько лет на хозяев, она не заслужила у них даже сносного корма. А как ненавидел я ее тогда, сколько чертей слал на ее костлявую голову с темными западинами над кроткими, печальными глазами! Очутившись на земле, разъезжавшейся под моими дрожащими, растопыренными ногами, я в сердцах ткнул моего тощего мучителя в храп кулаком. А он только всхлопнул ресницами и, отвернувшись смущенно, стал осторожно ощипывать пожухлую, сгоревшую за лето траву.
Боясь насмешек, я постарался скрыть свое недомогание и подошел к стану почти молодцом. Но никто и не посмотрел на меня. Люди намаялись, проголодались и сразу принялись за еду. На завтрак дали пшенку с кусочками сала. В таборе не готовят такой каши, и я с жадностью принялся за новое для меня блюдо, вкусно пахнущее дымком. Чудесная каша — ее можно было есть без конца. Но тщетно скреб я ложкой по миске: прибавки так и не последовало. Впрочем, и другие работники не получили прибавки.