Дворики. С гор потоки - Василий Дмитриевич Ряховский
— Не говори об этом… Лучше погрей меня, Мотя…
Она покорно отдалась его рукам. Он сжимал ее, медленно приближался лицом к ее голове, и у него мелко дрожали в коленках ноги. Губы ее были горячи и сухи. Матюха пил тепло ее дыхания, каждой точкой пальцев ощущал теплоту ее покорного тела, — в этом была странная, сковавшая грудь стальными обручами мука, мука неясных желаний, страх перед грядущим. Санька обняла его за шею, щека ее касалась его щеки, и на губы ему упала горячая капля. Матюха еще туже прижал к себе Саньку, и ему показалось, что это он выдавил из нее глухие рыдания, это его объятия заставили содрогаться ее худые плечи.
Он отстранился от нее и, схватившись за голову, застонал:
— Не надо, Сань, не надо!
Она сглотнула слезы и перестала рыдать.
— Я не буду… Это так я… Ах, отчего ты, Мотя, такой несчастный! И я такая же, как ты!
— Несчастный? — Матюха отступил на шаг и вытянул вперед руку. — Вот я несчастный, бобыль, последний человек, а ты была бы со мной покойнее. Я бы тебя… Эх!
Он досадливо отвернулся, но Санька потянула его к себе, повисла на рукаве, сняла с него шапку и, перебирая нахолодавшими пальцами волосы, журчала тихо и умиротворенно:
— Это я знаю… Мотя. А какие у тебя волосы мягкие… Не злой ты. Ну, поди сюда…
Тьма в шалаше обняла слеглостью, пьяным запахом вялого листа, непросохшей соломенной подстилки. Над головами дырявый гребень крыши, и в него робко заглядывали звезды, застыдившиеся земного недоступного им счастья…
Матюха лежал на спине рядом с Санькой, перебирал в ладони ее отмякшие безвольные пальцы. Ему не хотелось двигаться, ни о чем не думалось — все тело преисполнилось тихим гудом поющей полноты. Санька не нарушала молчания, глубоко дышала, а Матюхе мгновениями казалось, что он в шалаше один, рядом с ним дышит сама темнота, насыщенная его мукой и небывалой радостью.
В отверстие на гребне крыши заходил бездомник — ночной ветер, шептался с сухими, будто жестяными осиновыми листьями, приносил с собой запахи цветущей липы, сеял их в потемках и уходил дальше.
Санька поднялась неожиданно, оправила платок и наклонилась к самому лицу Матюхи.
— Ты что, аль уснул? Молчишь-то…
Матюха обнял ее так, что пальцы его скрестились у нее на спине, вытянулся до хруста ребер.
— Об чем же говорить-то?
— Нехорошая я…
— Кто тебе это сказал?
— Теперь ты смеяться надо мной будешь…
Голос Саньки дрогнул печалью, сожалением о невозвратности происшедшего. Матюха, мгновенно согнавший покойную недвижность, рывком поднялся, притянул Саньку плотно-плотно и срывающимся голосом почти выкрикнул:
— Я? Над тобой? Что ты, дурашка? Ты для меня дороже родной матери… Поняла?
Санька благодарно встретила его поцелуй, прилегла головой к его груди, и в глазах ее мелькнуло тусклое отражение далекого неба.
— Верно, Мотя… С тобой я, как со своим… Лежала с Тишкой, а все время думала о тебе… И нынче не удержалась я. Ходишь ты, как тень, и никого-то у тебя нету, никому-то ты не нужен. Мне жалко тебя стало. Легла я в кровать, не спится, гляжу в потемки, и даже страшно одной стало…
Матюха слушал ее, целовал ее щеки, глаза, а в голове у него мучительно скребли и бились мысли: что же дальше? Сейчас Санька с ним, покорная, любимая, родная, а завтра она пройдет мимо него, как мимо чужого, будет его сторониться, опасаясь Тишкиных кулаков, и когда-то они встретятся еще, да и будет ли тогда так же, как теперь? Санька, точно угадав его мысли, дохнула ему в рот.
— Уйду я от Тишки… Верно, Мотя. Может, его засудят куда подальше…
— А потом?
— Потом-долотом. Ай я тебе не нужна стала?
— Мне? — Матюха долго глядел в темные впадины ее глаз и захлебнулся в радости. — Мне? Да я тебя на руках, не токмо что!
И опять они шли садовой дорожкой в обнимку. Вылезшая из-под облаков луна клала к их ногам тонкий ковер цветистых пятен.
XX
Поспевали ржи, и мужики теряли покой. Те, у кого весна сложилась несытая, уж выкашивали на высоких полях плешины и из жидкого тянучего зерна варили кашу.
Колхозники каждый день сходились к Федоту, узнавали насчет жнейки, в сотый раз принимались обсуждать, что делать с рожью — валить ли на одно гумно под машину или трясти, околачивать снопы на своих токах.
— Ну, а как же, к примеру, зерно? Не у всех оно равное. У одного на пашне колос — во! а у другого как мышиный хвост. Ведь так не по чести будет.
— Голова! — Федот кидался то к тому, то к другому, где добром, а где рыком старался доказать свою правоту. — Начал считать разницу в зерне! Вязка будет одинакова, по копнам получим, а не по зерну. Тут ты нажимаешь, а того не имеешь в виду, что вокруг тока да в риге насеешь больше. А тут чистенькое зернышко, насыпай в мешок — и с богом. Понял?
Спорщики не унимались.
— Ну, это, положим, так, а солома? Я дома-то часть в сторновку для овец пущу, часть в колосок, а тут вся будет битая. Как ты об этом понимаешь?
— Сторновку? А сено на что? Мы своих овец, как поросят, на сене раскормим.
Пядь за пядью вышибал Федот почву из-под ног недоверчивых колхозников. Они начинали проникаться его шумной уверенностью, речь их пересыпалась смехом, и от недавней завертки в голове, что закручивалась дома в одиночестве, не оставалось и следа. Трудно было им привыкнуть к мысли, что вот-де идет страда, а гумно их будет пустовать, проросший ток не хватит воды и солнца, и рига не услышит звонкого говора цепинки.
Федот с Гопкиным три дня кружились со жнейкой. Приладили новые зубья к граблям, смазали, прочистили ножи. Федот, грязный, в опорках, носился с ключом вокруг машины, подкручивал, подколачивал и успевал отвечать мужикам:
— Что, заробели? Не робь, Яша, раз все наше! Как запузырим этой трещалкой под черед все пашни: баб — вязать, ребят — снопы таскать, — пойдет чесать чесалка! Вперед всех управимся, и легче всех будет.
— Управимся, это верно. Только уж очень как-то не так все…
— Не так? — Федот сверкал белками и дергал липкими пальцами взлохмаченный ус. — Так не так, перетакивать не будем. Точка!
Матюха за последние дни возненавидел стадо. Ему хотелось быть около Федота, так же, как он суетиться, спорить с мужиками, потом вместе со всеми выехать в поле и работать за пятерых.
— Кнут меня, черт, мучает!