Мои семнадцать... - Леонид Александрович Александров
С обеда до вечера они сделали только одну короткую передышку. По внешнему виду Михея и Князька никак нельзя было определить, устали или нет, — они были прежними старичками-доходягами, только под хомутом у них чуточку взмокло. Но у самого Ивана чугунно гудели ноги, кружилась голова и слегка подташнивало.
Вечером, в постели, он и с закрытыми глазами видел, как плывет и плывет под ним земля, с лемехов тянутся бесконечные волны переворачиваемых пластов.
А наутро начались чудеса…
Кладовщица отвешала Ивану заработанный паек, и он оказался целым караваем. Правда, теперь, в войну, выпекали небольшие караваи, половинные, в сравнении с довоенными, но все же это был целый каравай! Столько хлеба, чудесного, теплого и пахучего, с хрусткой корочкой, он еще никогда в жизни в руках не держал.
На конном дворе его поздравлял сам председатель. Поздравлял и удивлялся, как это Ивану удалось на этих одрах не только выполнить, но и перевыполнить норму выработки. Председатель наказал всем сверстникам Ивана брать с него пример.
Но сверстники прежде всего подняли его и Михея с Князьком на смех. Всю дорогу от конного двора до поля они издевались над Иваном и его четвероногими трудягами, пока не нашли для них подходящего прозвища: «черепашьи рысаки».
С высоты сегодняшнего дня Иван Васильевич может с благодарностью сказать: это они, Михей и Князек, научили его всякое порученное дело делать не нахрапом, а — размеренно, расчетливо расходуя силы, чтобы хватило тебя не только до конца, а чтобы осталось еще и на завтра… Спасибо вам, Михей и Князек, земной вам поклон!
А в то далекое утро приключилось еще одно чудо…
Когда Иван уже впряг друзей в упряжку и остановился перед ними, привязывая вожжи к уздечкам, он вдруг услышал жалобное ржанье Михея, тихое, как шепот, как стон. Михей принюхивался к карману пиджака… Там лежали два ломтя хлеба, круто посоленные, сложенные вместе и завернутые в тряпицу. Это Иван взял от великого своего каравая в поле, чтобы вознаградить себя средь рабочего дня за долгие месяцы недоедания.
Ф-фу-у, у Ивана Васильевича и теперь слюнки бегут, едва представит себе те два ломтя! Соль на них уже растаяла, и они кажутся намазанными медом. Ничего вкуснее того хлеба Иван Васильевич не помнит.
А в то утро он опомнился только тогда, когда Михей и Князек вкусно захрумкали, прожевывая его ломти, опомнился и, в безмерной жалости и любви, приобнял их морды.
Михей в ответ легонько, благодарно торкнулся ему в грудь: мол, ладно, ладно, чего там… Князек же порывисто, неподкупно взметнул голову и продолжал жевать там, на свободе. Ему не хватало малости — умения сказать человеческим языком:
— Ты еще целоваться полезь, молокосос!
Ах, Князек, Князек, далекий-далекий мой Князек, где ты видел в войну молокососов?!
3
Это был, пожалуй, последний день, свободный перед выездом в поле, и Иван Васильевич решил использовать его для завершения домашнего сенокоса. Правду сказать, семья давно отсенокосилась, осталось только на одной далекой поляне стаскать копешки в одно место и застоговать, и очень хорошо, что Гриша ко времени подъехал, — теперь работы хватит едва ли на полдня, по пути можно будет и грибов насобирать. А то одна мать когда успеет…
Но Гриша позавтракал и был таков, как вроде испарился.
— Ты что, не говорила ему ничего? — удивился отец.
— А! — смутилась мать. — Знаешь ведь, молодежь… У него свои дела — парень же…
— Молодежь, молодежь… — нахмурился отец — Потакаем парню. Зря. Заревем потом…
Иван Васильевич любил вот так — семейно — делать что-то: косить сено, рубить дрова, копать картошку. Дети раскрывались, делались доступными и податливыми, дружными и восприимчивыми, умнели и взрослели на глазах. Словом, лучшей школы для них и не придумаешь. Хорошо удавались эти домашние субботники и воскресники при старших сыновьях, а вот с их уходом из семьи все это как бы само собою пришло в запустение, стало отмирать.
Что тут виною? Стареем сами или жизнь меняет устои?
В нелегкое время росли старшие. В те годы заботы и хлопоты чаще были общесемейные. Если и справляли кому какую обнову, то каждому — в свой черед, и каждый знал этот свой черед и терпеливо ждал его. А еда — чтобы всем поровну. Не то что теперь: ах, у нас Гриша учится, ах, у нас Гриша в городе живет! Ему и это, ему и то — и обязательно м о д н о е. Но ведь старшие в городе же учились, выросли, в люди вышли и не доставляли родителям никаких таких особых хлопот и переживаний.
Даже обидно вспомнить, в каком черном теле выросли старшие. И ничего, только радуют теперь своей ровной и прочно сложившейся судьбой. Самый старший, Васятка, для всех уже Василий Иванович, работает директором восьмилетки в соседнем районе. Второй, Петька, навряд ли еще Петр Иванович, после сельхозтехникума отрабатывает в другом соседнем районе механиком по сельхозмашинам и все еще учится, заочно, обещает стать агрономом. Оба женатые, только вот с детишками что-то не спешат. Но нынче, знать-то, у молодых такая мода — ладно, если одним дитем разживутся, а так готовы до пенсии отплясывать бездетно…
— Ну а ты куда навострился сегодня? — спросил Иван Васильевич младшего сына.
— На рыбалку, куда же больше! — вроде бы даже удивился Павлик. Но он больше храбрился, стараясь скрыть смущение: слышал разговор родителей о Грише и не знал, как самому теперь быть.
Отец пожалел его: какой прок от мальчишки на покосе.
— Добро. Окуней побольше тащи.
— Ла-а-адно.
— А если золотая рыбка попадется, смотри не продешеви!
— Хы! — сын поднял на отца усмешливый, благодарный взгляд. — В нашей речке почти одни пескари.
— И среди них, говорят, попадаются премудрые. Подсечешь такого, потолкуй с ним ладом.
— Хы-хы!
И поехали они вдвоем, отец и мать, хмурые, всяк в себе, молчаливые, посмотришь со стороны — поссорившиеся супруги, хотя и слова худого не сказали друг другу.
Уже на месте, посреди небольшой, вытянутой в длину поляны, вылезая из коляски мотоцикла, жена попросила виноватым голосом:
— Не сердись, Ваня, чего ты!
— Я не сержусь, Анюра. Я обижаюсь. На себя.
— Как это?
— Да вот… Расхлябался… Ладно, потом об этом…
Иван Васильевич поогляделся. Работы, собственно, было немного, но она требовала рук и сил. Надо было стаскать в одно место все девятнадцать копешек и поставить один стожок. Глаза еще