Осень в Декадансе - Гамаюн Ульяна
Но я не собирался отступать, готовый круглосуточно не спускать с них глаз, питаясь собственной ненавистью, как воины в осажденной крепости. Главное здесь — продержаться первые несколько дней без сна, дальше бессонница выносит вас на качественно новый уровень восприятия реальности. Если птицы это вынесли, то чем я хуже? Что-что, а воля у меня всегда была железная. Особенно в доведении до логической развязки заведомо безнадежных дел.
Мне казалось, этот поступок сблизит меня с моими мучителями, поможет понять их. Какой бы гекатомбы от меня ни ожидали эти твари, рассказывать об этом в их планы не входило. Сказавшись больным на работе, я засел в своей мансарде. Пять дней прошли без видимых метаморфоз и подвижек в птичьем поведении; на шестой с ними тоже ничего не произошло — зато стало происходить со мной. Меня по-прежнему слегка мутило и лихорадило, но мозг работал зверски, как мощный гоночный мотор. Чувства обострились, мысли плавно омывали берега реальности. Я словно вышел за границы собственного тела и, обвеваемый приятными сквознячками, наблюдал за собой со стороны. Во всем происходящем вдруг обнаружилась пронзительная нота, некая дополнительная глубина, как это иногда случается с фотографиями, когда сквозь вещный мир просвечивает тайна, второе, третье, седьмое дно, и на тебя со снимка смотрит многомерная реальность, наделенная самостоятельным, скрытым от человека смыслом, не имеющим к нему ни малейшего отношения. Сознание того, что смысл существует, пусть даже и не для тебя лично, действует утешительно.
Сперва я по-детски радовался смене оптики, графической точности, с которой прорисовывался окружающий мир, ментальному перерождению в пределах одной отдельно взятой головы; но вскоре понял, что, если это эйфорическое, изматывающее бодрствование не прекратится, я просто сойду с ума. В состоянии перманентного бодрствования все мои мысли неотступно крутились вокруг птиц. Птиц беспощадных, птиц хищно выжидающих, птиц, которым было что-то нужно от меня.
Я изучил мигрень во всем ее мучительном многообразии, оттенках и переливах. Мы с ней заклятые друзья. Теперешняя боль напоминала зубную и проявлялась приступообразно. Когда я наконец решил поспать, из этого ничего не вышло. Пришлось купить снотворное.
Стоя у окна, я некоторое время раздумывал, какая доза необходима, чтобы усмирить свирепого зверя в моей черепушке. Одной не хватит. Я положил на ладонь две глянцевые продолговатые пилюли. Решил, что этого недостаточно, добавил третью. Подумал, что и эта доза не поможет. Ощутив на себе чей-то пристальный, тяжелый взгляд, я поднял глаза — и едва не задохнулся от ужаса и омерзения. Карниз тесно обсели птицы, буравя меня своими выпуклыми, цепкими, колючими глазами. Я ощутил знакомую тяжесть в затылке; что-то тягучее и черное разливалось по всему телу, точно мне впрыснули в кровь горячую смолу. С холоднокровием естествоиспытателя я наблюдал за своей правой рукой, щедро отсыпающей пилюли в ладонь левой. Птицы смотрели поощрительно. Тревога сменилась чувством безысходности, необходимости и неизбежности происходящего. Меня придавило апатией, тягостным и горьким пониманием того, что так надо. Я медленно поднес ладонь с пилюлями ко рту, но при виде этой белоснежной горстки меня охватила внезапная ярость. Стряхнув оцепенение, я на ватных ногах подошел к окну и швырнул в форточку сначала те пилюли, что были у меня в руке, а после — все оставшиеся, вместе с пузырьком.
Птицы успели предусмотрительно ретироваться вглубь дворика. Это привело меня в бешенство. Умом я понимал, что открывать окно нельзя ни в коем случае, но уже не мог противиться внезапно накатившим чувствам. Одолев неподдающиеся створки, я стал бросать во двор, как в пасть прожорливого монстра, все, что попадалось под руку. Войдя во вкус, я обнял шкаф и поволок его с истошным скрежетом туда же, к черному жерлу, втиснул, как в пазы, в проем окна и стал отчаянными толчками проталкивать.
Когда в дверь постучали, я сидел на полу, опустошенно привалясь к торчащим ножкам шкафа: верхняя его часть была снаружи, нижняя повисла в комнате. Не сразу определив источник шума, который я поначалу принял за помехи в голове, я понуро поплелся открывать. За дверью стоял дворник, похожий на приземистый, замшелый пень, пустивший корни на моем пороге. Мозолистые руки с крепкими и прямыми, как стволы сиринги, пальцами неуклюже висели вдоль туловища. Это были руки, непривычные к праздности, и даже в состоянии покоя от них веяло силой и мощью античного божества. Такими кулачищами герои мифов лущат головы врагов.
— Там к тебе какой-то пацан. — Старик неодобрительно пошевелил усами и сощурил древние, ясные и полные какой-то застарелой горечи глаза. — В парадное я его не пустил.
Он помедлил, переминаясь с ноги на ногу, покачал головой и заковылял вниз по лестнице.
Выйдя во двор, я в предрассветной мути различил фигурку, с мерным гулом катавшуюся на калитке. Я подошел к воротам и некоторое время слушал стенания простуженного чугуна. Алина прильнула к мокрым прутьям, сверкнув глазами из-под козырька кепки-гавроша: «Не хочешь прогуляться? Будет интересно». Я представил свое возвращение в каморку, к птицам и торчащему из окна шкафу, внутренне содрогнулся и утвердительно кивнул.
— Это фотокор из «Декадента», — извиняющимся тоном пояснил начальник сборочного цеха, кивая на Алину.
В безликом кабинете управляющего было душновато. Между окном и дверью лежала теневая зебра жалюзи. Стол обступали ящики с бумажным хламом. Над креслом, словно икона под стеклом, сияла фотография директоров завода. Хозяин кабинета, апоплексический толстяк, лысый и улыбчивый, как китайский божок, которому гладят пузо для исполнения желаний, застыл в дверях.
— Деточка, сколько тебе лет? — засюсюкал он, подслеповато щурясь.
— Достаточно, чтобы фотографировать ваши бибики, дяденька, — в тон ему ответила Алина.
Пузан обреченно вздохнул и скрепя сердце благословил нас на паломничество по вверенным ему цехам «Серого автомобиля». Вместе с начальником сборочного цеха мы вышли из конторы и очутились в грохочущем чреве завода, полном проглоченных ион, которые томились тут годами без надежды на избавление от мук.
В прессовальном цехе будущий автомобиль существовал еще в зародыше — в виде колоссальных бобин с листовой сталью, сваленных вдоль стен. Отсюда можно было проследить развитие автомобильного эмбриона, его многострадальный путь от стального рулона к зверю на колесах. Технократический антураж настраивал на философский лад. Повсюду тяжеловесные, безжалостно грохочущие прессы. Станки с дьявольским грохотом выкраивали из стали крышки капота, боковые двери, еще какие-то фрагменты кузова. Готовые детали лежали стопками на многоярусных стеллажах или висели, как отутюженные части будущего костюма, на специальных крючьях и терпеливо дожидались очереди в сварочный цех. Складские помещения напоминали гардеробную светского повесы, где вместо модных тряпок хранятся двери, бамперы и боковины. Жизнь в сложном лабиринте стеллажей была полностью автоматизирована: на место пешеходов, уничтоженных как класс, заступили зобастые, суставчатые механизмы. Парк оборудования представлял собой нечто гротескное и сюрреалистическое: тележки с многоэтажными багажниками, какие-то передвижные клетки и вольеры для деталей, многоколесные маневренные велосипеды, электромобили вроде тех, что рассекают по полям для гольфа. Рабочие косились на Алину в потертой куртке и кепке-гавроше, с компактной пленочной камерой в руках, явно недоумевая, что делает на заводе этот руки-в-брюки-мэкки-нож. Некоторые тушевались перед объективом камеры, демонстративно отворачивались, но большинство поглядывало с любопытством. Начальник сборочного цеха заученно долдонил что-то о достижениях и мощностях, но его бас заглушала иеремиада работающих механизмов. Рубашка в каноническую клеточку, очки в стальной оправе, браслет часов и зажим на галстуке вкупе с казенным выражением лица делали его похожим на ожившую канцелярскую принадлежность. Он обильно потел и промокал лицо замызганным платком, припадая к клетчатой ткани, как нервная дама к нюхательным солям. Только однажды он оживился — когда речь зашла о флагманской модели гиростабилизированного «амброзио» с кузовом «капуцин».