У зеленой колыбели - Арсений Иванович Рутько
Павлик ждал отца, сиротливо сгорбившись на ступеньках крыльца, неподвижно глядя перед собой немигающими глазами. Солнце уже ушло за вершины дубов, тень от леса, крадучись, ползла к кордону, глотая на своем пути кусты и пни, изгороди и тропинки. Стволы сосен возле пожарной вышки, еще совсем недавно золотые, постепенно темнели, покрывались налетом ржавчины; между ними все гуще скапливались тени.
Бабушка Настя сидела на низенькой скамеечке возле сарая и доила черную, с белыми пятнами на лбу Буренку — струи молока, падая в жестяной подойник, монотонно звенели. Буренка тяжело жевала, глаза у нее были добрые и усталые. Пятнаш спал возле конуры, рядом с пустой глиняной миской — в нее бабушка только что наливала ему еду. Вдоль плетней и стен сарая неподвижно вздымались колючие заросли репейника, кое-где в этих зарослях висели поникшие головы подсолнухов. И на всем лежали постепенно тускнеющие отблески ушедшего за лес солнца, закатным пламенем полыхал невидимый за лесом край неба.
Не замеченный никем, Иван Сергеевич постоял, не входя во двор, у ворот, всматриваясь в сына. В последние дни мальчик очень повзрослел, стал еще больше похож на мать, какой она была последний год, — те же заострившиеся черты лица, тот же остановившийся взгляд, как будто видящий что-то далекое; недетская и недоуменная печаль. У Ивана Сергеевича больно сжалось сердце: придется уехать, а сына оставить пока здесь — другого выхода нет. Надо зарабатывать себе хлеб, нельзя садиться отцу на шею. Еще хорошо, что можно оставить ребенка, здесь он, конечно, не умрет с голоду.
Подоив, бабушка взяла глиняную кружку, зачерпнула из подойника молока.
— На-ка, испей, маленький… Ишь в личике-то у тебя ни кровинки нету.
Павлик посмотрел благодарными глазами, взял кружку, выпил. Бабушка присела рядом, вздохнула.
— И ручонки совсем тоненькие, вроде прутиков. Еще налить?
— Спасибо, бабуся.
— Вот и станем мы теперь с тобой жить, старый да малый… Я тебе прежние Ванины рубашоночки перешью, ладно? А то мне одной тут скушно куда как… Дедушка Сергей, он неразговорчивый, иной день ни слова от него не дождешься, все больше молчком… А ты его не бойся, он строгий, но справедливый. Горя тоже не кружкой, а иной год ведром пили — вот он и задубел сердцем. А тебя он полюбит, это уж я знаю… родной ведь, не чужой…
— А где он, бабуся? — робко спросил мальчик.
— А на пасеке, с пчелами управляется… И вот ведь чуда какая: с пчелами-то он поговорить куда как горазд… Я это приду тишком, затаюсь возле, вот и слышу, как он с ними про жизнь тары-бары расписывает… А к людям крутой…
Иван Сергеевич вошел во двор. Пятнаш встал, зазвенел цепью.
— Куш ты! — прикрикнула бабушка и повернулась к сыну. — С родными деревьями ходил здоровкаться, Ваня? Боже ж мой, и ты-то худущий какой — одни мослы… Ну да я тебя на одних картохах и то подыму…
— Не успеете, мама, — вздохнул Иван Сергеевич. — Завтра утром уеду.
Павлик встал с крыльца, тревожно посмотрел на отца:
— А я?
— А ты останешься, сынок…
— Куда же это ты? — строго спросила бабушка Настя. — И не пущу, не думай.
— Пойду в лесничество, может, возьмут лесосеки отводить на таксацию. Хоть паек получать буду…
— А что ж, — секунду подумав, оживилась бабушка. — Ведь и правда. Тут, сказывают, Ванюша, теперь всему лесничеству американы паек давать посулились. И муку белую, и сахарин, и всего-всего…
— Да, слышал, — кивнул Иван Сергеевич.
— И вот что-то никак я, старая, в толк не возьму, Ванечка…
Все мы будто бы американов этих последними словами ругали, а на поверку выходит — очень даже прекрасные люди. Не оставляют нас в голодной беде, не дают сгибнуть… Чужие-чужие, а помощь оказывают… Значит, с богом в сердце люди, не супостаты… Дай им бог… — Бабушка широко перекрестилась. — А это ты верно, Ванюша. Глядишь, работу-то могут тут же поблизости назначить. А что отец суровится — не бери во внимание. Никак он тебе обиду ту не может стерпеть. Да он теперь-то, по летнему времени, и дома, почитай, не бывает: то лес, то пасека. Пойдем, пока его нету, я вам ужинать соберу…
Кряхтя, бабушка встала, взяла подойник, пошла в дом.
Павлик схватил отца за руку, ладошки у него были горячие.
— Я с тобой! Я не хочу тут! — На глаза у него набежали слезы.
— Нельзя, сын… Вот устроюсь, тогда заберу… А сейчас тебе здесь хорошо будет…
Сквозь щели в крыше сеновала сочился синеватый призрачный свет, все в этом свете казалось нереальным, словно жил Павлик не в настоящей жизни, а в какой-то странной медлительной сказке, где спала вся земля, и люди спали, и звери, и все птицы.
В распахнутом настежь четырехугольнике лаза на сеновал стоял, мерцая, тот же призрачный свет, и на фоне неба, зеленоватого, словно бутылочное стекло, вздымался черный решетчатый силуэт пожарной вышки, он напоминал Павлику силуэт Эйфелевой башни, — Павлик видел его много раз у бабуки Тамары на поблекшей картине над тахтой. Бабука Тамара любила смотреть на этот силуэт и рассказывать Павлику о днях своей молодости, когда все было не так, как теперь, все было лучше, умнее, честнее.
Душно и незнакомо пахло на сеновале свежескошенным сеном, кисло — овчинным тулупом, который бабушка Настя дала Ивану Сергеевичу, чтобы укрыться, «ежели засвежеет на заре».
Павлик пристально смотрел в синий квадрат двери, на одинокую звездочку, неслышно летевшую над землей, слушал мерное дыхание отца и думал о том, что, если отец долго не вернется на кордон, он, Павлик, убежит отсюда, уедет назад в Сестрорецк и будет, пока не вырастет, жить с бабукой Тамарой, — здесь ему все чужие, странные и говорят как-то смешно и не всегда понятно. Потом, когда Павлик вырастет, он обязательно приедет сюда и найдет отца, седого и маленького, как дед Сергей, и скажет ему: «Поедем-ка, старина, на моем корабле, я теперь капитан, и у меня много, сколько хочешь, хлеба и булок, и много сахара, и всего-всего. Ешь, не стесняйся, теперь не будем голодать и менять на куски дорогие мамины платья». Потом лицо отца вытеснилось беловолосой головенкой Клани, девочка смотрела на Павлика синими глазами с предельной доверчивостью и любопытством и смеялась, показывая щербатый зуб. Потом оказывалось, что это вовсе не Кланя смеялась, а плескал, выбиваясь из-под камней, лесной родничок, колыша нежно-зеленые травы, и Павлик снова пил холодную, обжигающую рот воду. От холода ломило зубы и голова наполнялась