День Правды - Александр Витальевич Сосновский
По залу пробежал ропот. Кто-то ахнул, кто-то возмущенно зашептался. Литераторы в зале – а их было немало – опускали глаза, словно каждый узнавал в его словах собственные непроговоренные мысли.
Воланд удовлетворённо кивнул, как ученый, чей эксперимент подтвердил рабочую гипотезу.
– Видите ли, господа, – обратился он к публике, и его голос наполнил все пространство театра, – наш гость совершенно прав. Мир изменился. Теперь искусство измеряется не вечными категориями прекрасного, истинного и доброго, а цифрами просмотров и суммами контрактов. И, знаете, что самое интересное? – он наклонился к Бескудникову. – Это вовсе не достижение вашего капиталистического века. Так было всегда. Просто раньше это лучше маскировалось.
Его лицо приблизилось настолько, что Бескудников мог разглядеть каждую пору, каждую ресницу. И что поражало – не было ни единого признака возраста на этом лице: ни морщинки, ни пятнышка, словно оно возникло недавно и еще не познало воздействия времени.
Воланд щёлкнул пальцами, и за его спиной возник экран. На нём появилась черно-белая, но удивительно четкая картина советского литературного собрания – длинный стол, хмурые люди в строгих костюмах, атмосфера напряженности и подозрительности.
– Посмотрите, – Воланд указал тростью на экран. – Заседание правления Союза писателей, 1937 год. Решается судьба молодого автора, написавшего повесть о коллективизации без должного энтузиазма. Его обвиняют в искажении советской действительности.
На экране партийный функционер с густыми бровями и властным лицом стучал кулаком по столу, что-то выкрикивая. Перед ним стоял бледный молодой человек с запавшими глазами, пытающийся сохранить достоинство, хотя страх отчетливо читался в его напряженной позе.
– «Товарищ Степанов своим так называемым "правдивым" изображением коллективизации льет воду на мельницу врагов советской власти! Такие тексты – подарок буржуазной пропаганде!» – цитировал Воланд слова, хотя на экране был только видеоряд без звука. – «Либо он перепишет повесть в соответствии с линией партии, либо пусть не рассчитывает на публикацию! А может, и на свободу!»
Изображение сменилось – теперь перед зрителями возникло современное офисное помещение со стеклянными перегородками, дизайнерской мебелью и панорамными окнами с видом на Москва-Сити. За столом сидели модно одетые молодые люди с ноутбуками и планшетами. Стены украшали мотивационные постеры и графики продаж.
– А вот совещание в крупном издательстве, прошлый месяц, – комментировал Воланд. – Обсуждается рукопись талантливого автора. Её отклоняют – недостаточно хайповая, не попадает в тренды, не наберёт лайков.
На экране молодая женщина с розовыми волосами и в очках с массивной оправой что-то эмоционально объясняла, взмахивая руками с множеством браслетов. Остальные кивали, делая пометки в своих устройствах.
– «Слушайте, это просто не формат, окей? Нам нужен контент, который будет расшариваться, создавать инфоповоды. А это что? История про сельского учителя? В 2026-м? Серьезно? Кому это интересно? Если только добавить какой-нибудь хук – пусть он будет, не знаю, вампиром? Или пусть школа окажется порталом в параллельный мир. Вот это зайдет!»
Воланд повернулся к Бескудникову, и его разноцветные глаза, казалось, проникли в самые потаённые уголки души литератора:
– Скажите, вы когда-нибудь отклоняли рукопись, которая вам лично казалась талантливой, но не подходила под формат вашего портала?
Бескудников почувствовал, как внутри все сжалось. Вопрос попал в самую точку, словно Воланд знал о том конкретном случае, о той рукописи, которая до сих пор иногда являлась ему во снах, вызывая чувство вины.
– Да, – признался он, и каждое слово давалось с трудом, будто он вырывал его из своей плоти. – Был один автор… он написал роман о провинциальном учителе, который пытается изменить систему образования. Глубокий, пронзительный текст. Но без динамики, без ярких сюжетных поворотов, без модных маркеров. Я посоветовал ему переписать, добавить любовную линию, может быть, элементы мистики…
Признание лилось потоком, словно прорвало плотину. Бескудников наблюдал за собой со стороны, слушал свой голос, произносящий слова, которые он годами держал запертыми внутри. Это было похоже на исповедь – мучительную и освобождающую одновременно.
– И что же стало с автором? – спросил Воланд, и в его голосе звучало не праздное любопытство, а какой-то более глубокий интерес, словно ответ имел особое значение.
– Он отказался менять текст. Сказал, что это исказит его замысел, его правду. И… – Бескудников запнулся, воспоминание было болезненным, – насколько я знаю, роман так и не был опубликован.
Эти слова Бескудников произнес почти шепотом, но они, как и все остальное, были отчетливо слышны в каждом уголке зала. Он вспомнил лицо того автора – молодого человека с горящими глазами, принесшего свою рукопись как величайшее сокровище, и ушедшего с опущенными плечами, унося ее обратно, словно бремя несбывшейся мечты.
Воланд удовлетворённо кивнул, как врач, получивший подтверждение своего диагноза.
– Видите, господа, – обратился он к залу, – цензура может носить разные маски. Иногда она прикрывается государственной идеологией, иногда – рыночной целесообразностью. Но результат один и тот же – правда остаётся непроизнесенной.
Он сделал паузу, окидывая зал взглядом разноцветных глаз. Затем неожиданно спросил:
– А что вы думаете о современном мире, господин Бескудников?
Этот вопрос был подобен выстрелу в упор. Бескудников почувствовал, как по спине пробежал холодный пот. Одно дело – говорить о литературе, о профессиональных компромиссах, и совсем другое – высказываться о политике, особенно публично. В последние годы он, как и многие, научился фильтровать свои мысли, выбирать безопасные формулировки, обходить острые углы.
Он хотел ответить что-то обтекаемое, дипломатичное, но вместо этого из его уст вырвалось:
– Я думаю, что мы живём в эпоху лжи. Каждый день мы притворяемся, что не замечаем очевидного – как размываются границы между правдой и вымыслом, как взращивается ненависть, как история переписывается на глазах. Я боюсь говорить то, что думаю. Боюсь потерять работу, боюсь осуждения, боюсь… – он осёкся, испуганно глядя в зал.
Последние слова прозвучали почти в панике. Бескудников очнулся, словно от транса, и осознал, что только что сказал. Лица в зале больше не казались размытыми – теперь он видел каждого зрителя отчетливо, видел их реакции: шок, сочувствие, отвращение, страх, молчаливое согласие. Кто-то торопливо оглядывался, словно проверяя, не записывает ли кто-то его слова.
– Продолжайте, – мягко подбодрил его Воланд. – Здесь никто не осудит вас за правду. Сегодня особенный вечер.
Его голос действовал успокаивающе, как гипноз. Бескудников почувствовал, как напряжение отпускает, и слова снова полились свободно, словно прорвало плотину.
– Боюсь, что мои дети вырастут в мире, где слово ничего не стоит, – выдохнул Бескудников. – Где понятия чести, справедливости, милосердия превратились в пустой звук. Где ложь называется правдой, а правда объявлена преступлением.
Каждое слово словно вырывалось из самой глубины его существа, принося странную смесь боли и облегчения. Это была правда, которую он никогда не произносил