Янтарный - Денис Нивакшонов
Он зажмурился, пытаясь отогнать наваждение. Это было невыносимо. Эта сладкая, ядовитая ложь, которая знала все их самые сокровенные мечты и обиды.
— Включай магнитофон! — скомандовал он Вите, голос его сорвался. — Давай его голос! Сейчас!
Витёк, будто очнувшись, сбросил с себя рюкзак и начал лихорадочно доставать аппаратуру. Его пальцы дрожали.
Но «Тиша» не собирался сдаваться. Золотистый свет в зале замерцал. Из теней между макетами домов начали проявляться фигуры. Сначала — размытые, как на старой фотографии. Потом они стали плотнее, обретая форму.
Это были они сами. Их двойники. Но идеальные. Лёха в отутюженной школьной форме, с уверенной улыбкой. Катя — не бунтарка, а улыбающаяся комсомолка с букетиком полевых цветов. Витёк — с блестящими глазами и моделью спутника в руках.
Идеальные версии их самих шли на них, протягивая руки, с тёплыми, любящими улыбками.
— Идите к нам, — сказал двойник Лёхи, и его голос был точной копией. — Здесь всё хорошо. Здесь всё как должно быть.
Лёха отшатнулся. Это было страшнее любого монстра. Искушение стать тем, кем тебя хотят видеть. Перестать бороться.
— Нет! — закричала Катя. Она выхватила из кармана баллончик с краской и плюнула ей в лицо своему улыбающемуся двойнику.
Краска прошла сквозь призрак, не оставив следа. Двойник продолжал улыбаться.
— Магнитофон! — заорал Лёха.
Витёк, закрывая глаза от вида своего счастливого альтер-эго, нажал на кнопку.
Из динамика полился не яростный рок, не крик. Полился тот самый, чистый, идеальный голос из прошлого. Тот самый репортаж о процветающем посёлке и счастливых людях.
Эффект был мгновенным.
Идеальные двойники вздрогнули, их улыбки исказились гримасой боли. Они замерцали, как плохая телекартинка, и начали распадаться на тысячи золотистых пылинок.
Весь зал содрогнулся. Звёзды на потолке погасли и зажглись снова. Идеальный макет посёлка на мгновение помутнел, и сквозь него проступили контуры настоящего — трещины на стенах, груды битого кирпича, ржавые трубы.
И в центре зала, над самым макетом, проявилось Оно.
Сгусток золотистого, мерцающего света, постоянно меняющего очертания. То это было похоже на древнее дерево из света, то на паутину, то на гигантский, бьющийся в такт сердечный мускул. Оно пульсировало, и с каждой пульсацией по залу расходилась волна то сладчайшего блаженства, то леденящей тоски.
ТИША.
Он висел в воздухе, и его безмолвный вопль отзывался в их костях, в их крови. Это был крик раненого бога, крик о прекрасном, мёртвом мире, который он так отчаянно пытался сохранить.
И тогда Лёха увидел. По периметру зала, в нишах, сидели дети. Те самые, что ушли в парк. Они сидели неподвижно, уставившись в пустоту, и из их глаз струился тот же золотистый свет, что и из ядра «Тиши». Они были его батарейками. Его антеннами. Его будущим.
— Нет! — закричал Лёха. — Отпусти их!
Он рванул вперед, к пульсирующему сердцу кошмара, не зная, что будет делать дальше — бить его кулаками или умолять.
Начиналась последняя битва.
Битва за правду
Золотистый свет, исходивший от пульсирующего сердца «Тиши», стал невыносимым. Он не слепил глаза — он прожигал сознание, вливаясь в мозг сладким, ядовитым нектаром покоя и забвения. Воздух гудел от безмолвного вопля сущности, смешанного с тихим, механическим напевом детских голосов, повторявших формулы и лозунги.
Лёха, стиснув зубы, сделал шаг вперёд. Каждый шаг давался с невероятным усилием, словно он шёл по густому мёду. Перед его глазами плясали видения: вот он, маленький, получает грамоту из рук отца, вот он идёт по чистому, солнечному посёлку, где все ему улыбаются… Идеальная жизнь. Та, которой никогда не было.
— Держись! — крикнул он, обращаясь больше к себе, чем к другим. — Это неправда! Всё это ложь!
Рядом с ним Пётр Иванович стоял, как вкопанный. Пистолет в его руке дрожал. Он смотрел не на «Тишу», а на одного из детей — мальчика, который был точной копией Лёхи в его возрасте. Мальчик смотрел на него пустыми, светящимися глазами. — Я мог бы… дать ему всё это… — пробормотал отец, и в его голосе звучала страшная, разъедающая тоска. — Я мог бы сделать его счастливым…
— Нет! — рванулся к нему Лёха, хватая за руку. — Ты дал мне настоящее! Ты научил меня бороться! Этому дерьму меня не научишь!
Его слова, грубые и яростные, словно удар хлыста, заставили отца вздрогнуть. Он с трудом отвёл взгляд от мальчика и посмотрел на сына. На своего настоящего, живого, злого сына. И в его глазах загорелся огонь настоящей, а не выдуманной решимости.
Витёк упал на колени, зажав уши руками. Из динамика магнитофона всё ещё лился идеальный голос диктора, но «Тиша» уже адаптировался. Голос перемешивался с шёпотом самого Витька-ребёнка, который читал уравнения, обещал славу и признание. — Я не хочу! — рыдал Витёк. — Я не хочу быть гением! Я хочу быть собой!
Катя стояла, окаменев. Её двойник-комсомолка подошла к ней вплотную и протянула руку, чтобы погладить по щеке. В её глазах была такая бездонная, такая манящая любовь и принятие, от которых перехватывало дыхание. — Мы тебя любим, Екатерина, — говорил призрак. — Ты — наша гордость. Ты — будущее.
Катя смотрела на эту совершенную версию себя. И видела в ней смерть. Смерть своей воли, своего гнева, своей боли, которая делала её живой. — Нет, — выдохнула она. — Я — никто. Я — пыль. И я ненавижу вас всех.
Она плюнула в лицо призраку.
Слюна, смешанная с горькой полынью, которую она держала за щекой, попала на сияющую кожу двойника. Случилось невероятное — там, где попала влага, кожа почернела и поползла, как обугленная бумага. Призрак вскрикнул — нечеловеческим, визгливым звуком — и отшатнулся.
— Пыль! — закричала Катя, оборачиваясь к другим. — Настоящая грязь! Наша злость! Наша боль! Он не выносит ничего настоящего!
Это был ключ.
Лёха моментально понял. Он рванулся к Вите, который всё ещё рыдал на полу. — Вить! Выключай его голос! Дай мне микрофон!
— Какой микрофон? — испуганно спросил Витёк.
— От рации! Быстро!
Витёк, дрожащими руками, отстегнул от пояса рацию. Пётр Иванович прикрывал их своим телом, отбиваясь от наваливающихся видений выстрелами в воздух. Каждый выстрел заставлял «Тишу» содрогнуться, а призраков — меркнуть, но ненадолго.
Лёха схватил рацию, переключил её на передачу и поднёс ко рту. Он не стал кричать. Он начал говорить. Тихо, с надрывом, выплёскивая наружу всю ту грязь и боль, которую он так тщательно скрывал за своей холодной