Мифы Грюндхайма - Денис Нивакшонов
На иллюстрации, изображающей мышечную структуру человека, кто-то сделал рисунки шариковой ручкой. Несмываемые, чёткие. Это были не неприличные картинки. Это были схематические, но ужасающе узнаваемые изображения. Аморфные массы со щупальцами. Существа, лишённые костей и симметрии. И рядом, на полях, тем же почерком было выведено: «Die Entstellten. Они придут. Они вернут всё в Die Alte Leere».
Книгу кто-то изучал. Кто-то, кто знал. Кто-то, кто ждал.
Денис с силой захлопнул фолиант. Его сердце бешено колотилось. Он оглядел свой кабинет. Кто тут мог быть? Марта? Санитар? Кто-то из пациентов?
Его взгляд упал на дверцу печки. Она была сложена из местного кирпича. И на одном из кирпичей, самом нижнем, он заметил странный налёт. Что-то тёмное, блестящее, похожее на смолу. Он наклонился ближе.
И почувствовал исходящее от него тепло. И тот самый запах.
Это был не кирпич. Это был нарост. Органический, пульсирующий с той же частотой, что и камень в его комнате. Он был частью стены. Частью самого здания.
Из-под двери, из щелей в полу, послышался тихий, едва уловимый шорох. Шорох множества маленьких, твёрдых ножек, скребущихся о дерево. Будто те самые камни, которые он видел прошлой ночью, ожили и теперь двигались. Искали выход. Искали новых носителей.
Бородин отпрянул к столу, судорожно хватая воздух. Он понял страшную правду. Сжечь одно существо — ничего не значило. Это была капля в море.
* * *
Дни слились в один непрерывный кошмарный нуар. Бородин выполнял свои обязанности механически: выслушивал жалобы, выписывал микстуры, перевязывал раны. Но взгляд постоянно скользил по стенам, по полу, в поисках новых наростов, новых следов просачивающегося ужаса. Он ловил себя на том, что прислушивается к тишине, выискивая в ней тот самый шорох. Он почти не спал. Еда потеряла вкус — повсюду чудился привкус тления.
Он избегал старика Якоба. Трусость? Возможно. Но вид этого человека, превратившегося в живой памятник своему горю, был невыносим. Он был воплощением того, во что мог превратиться и сам Денис.
Однажды Марта, медсестра, поставила ему на стол кружку кипятка. — Вы совсем извелись, доктор. Выпейте хоть чаю, — в её голосе звучала искренняя тревога.
Он машинально потянулся к кружке и замер. Вода… она была мутноватой. И от неё исходил лёгкий, едва уловимый пар. Тёплая. Он поднёс кружку к носу и почувствовал тот самый знакомый, тошнотворно-сладкий запах.
— Откуда вода? — его голос прозвучал хрипо. — Из колодца, как всегда, — удивилась Марта. — Кипячёная, конечно же.
Он отставил кружку так резко, что обжёг руку. Сердце заколотилось в паническом ритме. Она уже здесь. В воде. Она в них всех.
Он вскочил и почти бегом направился к выходу. Ему нужно было к Широкову. Только он, кажется, понимал масштаб катастрофы.
Чекиста он нашёл в здании сельсовета. Тот что-то писал в рапорте, его лицо было сосредоточенным и усталым.
— Денис Иванович? — он поднял взгляд и сразу насторожился, увидев выражение лица врача. — Что-то случилось?
Бородин, запинаясь, выпалил про воду, про скот, про землю, про рисунки в учебнике анатомии. Он говорил сбивчиво, почти бессвязно, и сам слышал, как сходит с ума.
Широков выслушал, не перебивая. Когда Денис замолча, он тяжело вздохнул и отложил перо.
— Садитесь, товарищ. Вы не сходите с ума. Вы просто начинаете видеть. — Он понизил голос. — Вода… да. Мы знаем. Нельзя пить из колодцев. Привозную воду пьём мы, власть, учителя. Они… — он кивнул в сторону окна, за которым была улица, — они пьют эту воду поколениями. Она меняет их. Медленно. Очень медленно. Делает удобрением. Для них.
— Удобрением? — прошептал Бородин, и у него похолодело внутри.
— Для Под-Слоя. Они не просто приходят извне, врач. Они прорастают. Как грибы. Им нужна питательная среда. Человеческая плоть, человеческая душа, пропитанные этими водами… — Широков потёр переносицу. — Мы пытались бурить новые скважины. Глубже. Вода везде одинаковая. Это не вода, понимаете? Это соки этого места. Соки раны.
— Надо эвакуировать людей! Немедленно! — выкрикнул Бородин — Это же геноцид!
Широков покачал головой, и в его глазах мелькнула бесконечная жалость. — Куда? И главное — зачем? Они не пойдут. Они здесь родились. Они не верят, что больны. А те, кто чувствует… как старик Якоб… им уже поздно. Они часть происходящего. Корни. — Он помолчал. — А если бы мы попытались… что мы скажем? Что земля под нами — живая и злая? Что вода отравлена древним злом? Нас поднимут на смех. А потом… снимут с работы. И пришлют другого врача. Другого председателя. Которые не будут знать. И не будут бороться. И всё начнётся сначала.
— Так что же делать? — голос Бородина звучал упаднечески.
— То, что можем. Выявлять очаги. Выжигать. Сдерживать. Ждать.
— Ждать чего? — в голосе Бородина прозвучала истерическая нотка.
— Я не знаю, — честно ответил Широков. — Может быть, чуда. Может быть, конца света.
Вернувшись в свою комнату, Бородин чувствовал себя абсолютно опустошённым. Безнадёжность сдавила горло тяжёлым, холодным кольцом. Он подошёл к углу, где лежал камень, поднял. Тёплый, живой, пульсирующий в такт его собственному отчаянному сердцебиению.
Он сжал камень в кулаке. И в этот раз он не сопротивлялся.
И тогда картина мира перевернулась. Он не услышал слов. Он увидел.
Бесконечный, лишённый света океан тёплой, плотной глины, простирающийся под землёй на километры. Он увидел слепых, бесформенных богов, плавающих в нём: Первый Нарост — слепой владыка Под-Слоя, Мать Слизи — рождающая себе подобных из гнили. Увидел их не как чудовищ, а как неотвратимые силы природы, как гравитацию или энтропию. Увидел, как сквозь толщу пород просачиваются их воли, как корни деревьев, и питаются они не только плотью, а ещё памятью, самой историей, стирая её в бесформенный прах.
И он увидел Викерау сверху не как село, а как слабую, дрожащую плёнку на поверхности этого бесконечного океана безвременья. И увидел себя — крошечную, ничтожную точку на этой плёнке.
Он увидел истину. И это было не чудовищно. Это было неизбежно. Это было естественно, как то, что ночь сменяет день.
Камень выпал из ослабевшей руки.
Бородин отшатнулся и рухнул на кровать. По щекам бежали слёзы. Он боролся не со злом. Он боролся с самой вселенной, с самой материей, которая здесь, в этом проклятом месте, решила извергнуть саму себя.
И он понял, что катарсис, о котором он мечтал как врач — исцеление, победа, — невозможен. Единственный возможный катарсис — это принятие. Принятие своего поражения. Принятие конца.
Но прежде чем принять его,