Послушный до дрожи - Анна Кота
— Позавчера. Тот случай с вином… — Эл чуть задержал взгляд.
— Я не жалею, — резко сказал Нейт.
— Знаю.
— Нельзя же просто стоять и смотреть, — выдохнул Нейт.
— Можно. Только тяжело. — Эл посмотрел прямо.
Пауза.
— Похоже, ты не представляешь цену вмешательства. Можно кое-что рассказать? — Эл повернулся к стеклу.
В отражении они сидели рядом — и один из отражённых выглядел так, будто давно не позволял себе смотреть прямо.
— Конечно, — отозвался Нейт
И Эл заговорил:
— Был один молодой человек, — начал он спокойно. — Его готовили к службе при уважаемой даме. Он изучал искусство, знал, как ставить свет и вести светские беседы. Ему доверяли частный фонд и галерею. И однажды он решил, что правда и милость — это одно и то же.
Нейт слушал, чуть подавшись вперёд.
— Он вмешался, куда не следовало.
— Кого-то защитил? — поинтересовался Нейт.
— Думал, что защищает, а на деле совершил ошибку.
Пауза.
— Взял вину горничной, которая была ему симпатична, на себя.
— А что она сделала?
— Случайно разбила антикварную вазу. Пыль, спешка перед открытием, тяжёлая ваза, неудачная полка…
— Тогда это казалось простым: у него есть голос, у неё — нет. Голосом и воспользовался.
Нейт едва заметно напрягся — узнавание тонкой, болезненной простоты.
— Но у господ свои правила, — продолжил Эл. — И у вещей есть цена. Слово превращают в протокол. Протокол — в сверку. Сверку — в ложь. Ложь — в брак. Горничную просто перевели. А его — списали.
Он не менял интонации — рассказывал ровно, как лекцию о старой школе живописи. Но короткий укол под ложечкой отдался всё равно.
— Дальше был Центр коррекции. Там стирают имена и избавляют от привычки думать, будто ты человек. В какой-то момент перестаёшь помнить, где заканчиваешься ты и начинается функция…
Нейт не шевелился, только пальцы на карандаше побелели.
То, что Эл произнёс вслух, было лишь безопасной тенью того, что происходило в действительности.
Эл показал ему только контур. Глубину — оставил себе, ибо умел беречь, тех, кто ещё не умеет её выдерживать.
А то, о чем он умолчал, ударило светом.
Вдох и пустота.
Мир рассыпался в белое…
*** ФЛЕШБЕК
Стул был металлический, холодный. Лампы били белым светом так ярко, что исчезали тени. Тишина — намеренная, чтобы дыхание звучало как шум, а любое слово — как крик.
— Мусор, — говорил инструктор монотонным голосом, как из динамика.
Удар.
— Благодари.
Эл шептал «спасибо» одними губами.
Его учили: если тебя называют собакой — ты лизнёшь руку. Если бьют — благодаришь за внимание. Он благодарил. Только внутри всё время держался за то единственное, чего не могли отобрать: за память.
У него в голове хранились маленькая библиотека и залы музеев. Однажды ему довелось увидеть венецианские зеркала. Он запомнил их не потому, что они дорогие. Потому что в них отражение не резкое. Всегда чуть-чуть в тумане — как память серебра, осевшего на стекле. Будто со временем оно устало отражать мир, и позволило ему раствориться. В Центре он повернул лампу так, чтобы видеть себя не до конца.
Ему нравилось, что хоть что-то — хотя бы отражение — не требует чёткости.
По ночам он слышал крики. Хуже всего — тишину. Она значила, что кого-то уже стерли.
Зал был белым и звонким, как пустой ангар. На холодном полу — в ряд стояли на коленях те, кто дошёл до последней стадии курса.
И каждый говорил своё «позвольте быть полезным» так же естественно, как дышал.
Не выученно — искреннее. Их голоса дрожали правильной дрожью. Некоторые даже улыбались. Будто им действительно нужна была эта функция, любое применение.
«Используйте меня» — как смысл существования.
В этих стенах унижения не существовало как понятия — была только форма, в которую каждый стремился вписаться.
Эл стоял среди них.
Куратор сидел в металлическом кресле, одна нога на другую. Сигарета тлела между пальцев. Он не смотрел на них, не отдавал приказов. Просто ждал, кто подползёт следующим.
Очередной двинулся вперёд — быстро, почти жадно. Приблизился к ногам куратора, поднял глаза:
— Позвольте быть подставкой.
Куратор даже не кивнул. Просто положил ногу ему на плечи, как на табуретку. Тот остался на четвереньках неподвижным, счастливым.
— Следующий.
Другой полз медленнее. Остановился чуть в стороне и раскрыл рот заранее:
— Разрешите быть пепельницей.
Куратор стряхнул в его рот тонкую стопку пепла. Тот поймал, не моргнув.
— Дальше.
Третий уже полз на коленях улыбаясь — почти умилённой улыбкой сломанного человека.
— Куратор… прошу…
Тот взял его за подбородок, приблизил и спокойно плюнул ему в лицо. Парень закрыл глаза и прошептал:
— Спасибо.
Четвёртый упал к ногам. Прижался лбом к ботинку.
— Пожалуйста, используйте меня как нужно. Любым образом.
Куратор дал ему пощёчину — резкую, сухую. Тот дрогнул радостно и замер.
Рядом люди на коленях дышали часто, как будто ждали своей очереди с надеждой.
Потом: Эл.
Он двинулся вперёд — ровно, правильно, спокойно. Форма у него была безупречная. Он был настолько «правильным», что никто бы не отличил его от других.
Эл поднял голову — невыразительно, без вызова — замер перед куратором.
И молчал.
Тот посмотрел на него, приподняв бровь — немного, еле заметно.
Пепел тлел на краю сигареты. Ладонь была готова — хочешь плевок, хочешь пощёчину. Выбор был за тем, кто просит.
— Ну? — коротко сказал куратор. — Ты хочешь быть полезным?
Эл поднял взгляд.
Он мог бы попросить всё, что угодно: подставка, рот, лицо, удар — всё здесь было функцией, не унижением.
Все вокруг просили. Все хотели. Все уже были сформированы.
Эл знал: если он не попросит — это конец. Быть нужным, значит остаться в живых. Если не приносишь пользы — нет смысла держать.
Он медленно вдохнул, но не попросил.
Просто сидел на коленях перед курящим куратором и… молчал.
Без гордости. Без вызова. Без страха.
Сигарета догорела. Пепел опал — мимо. Гул ламп стал громче. Кто-то позади всхлипнул — не от жалости, от ужаса: так не делают.
Куратор выдохнул дым в сторону.
— Форматирование.
Серый профиль. Это было хуже, чем слом. Стирание с последующим программированием функций.
Пустота.
Отсутствие желаний, боли, эмоций. Почти смерть. Почти освобождение.