Метаморфозы - Борис Акунин
Восторженная эвлогия прервалась, когда вошла служанка.
— Записка вашему высокопреосвященству. Всадник прискакал. Говорит, срочная.
Развернув листок, Барбариго переменился в лице. Схватился за тугой ворот, поднялся с кресла.
— Прошу извинить, монсиньор. Сударыня… Мне нужно срочно уехать. Уверен, вам найдется, о чем побеседовать.
И кинулся к выходу чуть не бегом, только зашуршала сутана.
Д’Эстре был раздосадован и обескуражен тем, что остался тет-а-тет с этим чудом в юбке, однако решил держаться легкого тона.
— Вам ведомы все тайны Земли, о умнейшая из женщин, — сказал он с улыбкой. — Разгадайте мне эту. Куда и ради чего мог сорваться с места его высокопреосвященство? По крайней мере выдвиньте гипотезу.
— Гипотетировать не понадобится, — улыбнулась и хозяйка. — Кардинал Барбариго больше всех на свете любит свою единственную дочь Бьянку, а она на сносях. Должно быть, начались роды.
Тому, что у князя церкви есть дочь, Д’Эстре не удивился — эка невидаль, в Риме полным-полно кардинальских и епископских бастардов. Однако окончательно решил для себя: «Этот кандидат нам определенно не подходит. Знал ведь, что решается его будущее, но чувства у него сильнее разума. Такого понтифика нам не нужно».
Надо было возвращаться восвояси, проделать весь утомительный путь в обратном направлении, разве что не заезжая в Венецию, чтобы опять не попасть в сети дожева гостеприимства. Галере было велено дожидаться в Кьодже. Зато можно снять перчатки, во всяком худе не без добра, философски сказал себе монсиньор, с удовольствием стянул алые шелковые guanti флорентийской работы и пошевелил сухими белыми пальцами.
Хозяйка молчала, глядя на гостя с учтивым, но отсутствующим выражением лица. Очевидно она тоже неплохо владела искусством терпения, а может быть просто привыкла, что падуанский верховный пастырь привозит важных визитеров поглазеть на местную достопримечательность. О чем бы таком еще ее спросить, чтоб развлечь кузена Луи?
Д’Эстре увидел разложенную на столе карту звездного неба — превосходную, с мастерски прорисованными деталями. Такими схемами обычно пользуются гадальщики-звездочеты, гордо именующие себя «астрологами». Неудивительно, что «доттора-лауреата» увлекается этой чепухой. Она наверняка и философский камень по ночам добывает. Или выращивает Волшебную Мандрагору.
— Я вижу, вам подвластны и тайны звезд. Могу ли я попросить вас, госпожа Корнаро, составить гороскоп, предсказывающий будущее Европы и всего подлунного мира, — попросил он, изобразив благоговейность. Вот что наверняка понравится королю, Луи обожает пророчества.
— По звездам нельзя предсказать будущее, — молвила хозяйка. — Впрочем будущее мира и так очевидно.
— Лишь вашему острому рассудку. Не нам, простым смертным. Просветите меня, прошу вас.
Он произнес эти слова с самым серьезным видом.
— Человеческая цивилизация находится в детском возрасте, — сказала Елена Корнаро будто о чем-то само собой разумеющемся. — Даже в самых просвещенных странах общество подобно ребенку восьми лет, который пока еще совсем не развит, пугается всего непонятного, без конца попадает в разные глупые ситуации, болеет детскими болезнями и постоянно перепачкан в грязи. По моим расчетам, год взросления цивилизации равен пятидесяти астрономическим годам, то есть через сто лет, к 1780 году, наш ребенок будет десятилетним, а это уже возраст небезобидного озорства; к 1930 году, достигнув тринадцатилетия, человечество превратится в шкодливого и жестокого подростка; к 2030 году, в пятнадцать лет, оно станет юношей, то есть его физическая сила будет опасно опережать умственное развитие. Первичной зрелости мы как биологический species достигнем не ранее чем лет через четыреста-пятьсот. Если, конечно, до того не погубим себя какой-нибудь безрассудной выходкой.
Кардинал слушал сначала снисходительно, потом изумленно. Это были в точности его собственные мысли, которыми он никогда ни с кем не делился, ибо где же взять собеседника, способного к такому полету ума? Правда, расчеты Сезара Д’Эстре были оптимистичней. Он уповал на то, что заря Разума, забрезжившая на европейском горизонте, приведет самые просвещенные страны, прежде всего Францию, к относительной чистоте уже лет через сто, где-нибудь на исходе восемнадцатого столетия.
Хозяйка рассмеялась.
— Точно с такими же лицами взирали на меня ученые мужи, явившиеся на мою защиту диссертации. Будто на Валаамову ослицу, заговорившую человечьим языком, или на обученную ловким трюкам обезьяну.
— Простите их и простите меня, сударыня, — пролепетал прелат. — Мы все сотканы из предубеждений и ложных представлений, мы приучены смотреть на женщин как на полуодушевленных созданий. Но верно и то, что я никогда не встречал женщин подобных вам. Таких, вероятно, больше и нет. Либо же вы женщина только по видимости.
— Увы, я женщина, я чересчур женщина. — Елена печально вздохнула. — Мой разум и моя душа помещены вот в эту тюрьму, тюрьму моего тела. — Она положила руку на грудь, впрочем едва оттопыривавшуюся под наглухо, до самого горла, застегнутым платьем. — И всю жизнь узница бьется о стены плоти, которая давит, душит, не дает вырваться.
— О, как мне это знакомо! — воскликнул Д’Эстре. — Потому я и надел это облаченье. — Он тоже коснулся своей пурпурной груди. — Вот мой заслон от грязи мира и собственной плоти.
— А мой — вот.
Она вдруг стала расстегивать платье. У кардинала расширились глаза — что она делает?!
Под платьем однако была не обнаженная кожа, а грубая мешковина.
— Вместо нижнего белья я ношу рясу-власяницу, с одиннадцати лет, когда приняла обеты, — сказала Елена. — Не из благочестия, а чтобы мое тело знало: оно мне слуга, а не господин. Его участь — жить в чистоте, но скудости, много работать и не ведать роскоши.
— Вы облата?! — воскликнул кардинал. — Так вот почему вы не вышли замуж несмотря на красоту и богатство.
Она рассмеялась.
— Я вижу, среди моих достоинств ум вы не назвали.
— Кому нужен ум от супруги? Особенно столь острый и глубокий, как ваш, — засмеялся и Д’Эстре, испытывая странное чувство, в котором смешивались радость, изумление и, пожалуй, недоверие — наяву ли всё это. Нечто подобное, вероятно, ощущает человек, оказавшийся на необитаемом острове, давно смирившийся с мыслью, что до скончания века будет прозябать здесь один, и вдруг увидевший еще одну живую душу. — Однако при таком отце да с таким приданым в жены взяли бы даже Горгону. Обет целомудрия, освященный церковью — отличная защита. Жаль я в шестнадцать лет до этого не додумался. Поблизости не было бенедиктинских монастырей. Став облатом, я сохранил бы чистоту и не был бы вынужден носить это скучное облачение и тратить столько времени на скучные обряды. В одиннадцать лет вы были умнее, чем я в шестнадцать, мадемуазель. Однако почему же никто не упоминает о вашем облатстве?
Удивительно, как легко, безо всякой опаски проговорилось про скуку церковных обрядов. Сказанные кардиналом, такие слова повергли бы в ужас любого собеседника,