Красный закат в конце июня - Александр Павлович Лысков
– Гляди-ка, Матрёна, опять не спится нашей ворожее! – крикнул он.
Матрёна остановила «кошку» в раскачке, обернулась.
В пучине восхода колебалась обугленной нитью законная супруга Василия – Лизавета.
Василий сбежал от неё к Матрёне в одной рубахе и портах. За ним в Синцовскую прибился его сын Тит. Осталась Лизавета тогда в Сулгаре с двумя девками, а теперь уже и с примаками, и с внуками – сыта, обута, одета.
А всё обида бабу жгла. Что ни полнолуние, то начинало крутить. И день, и два отплясывала она свои безумия на утоптанном взлобке, на самом обзорном месте Синцовской в укор разлучнице и беглому мужу.
Выщипанными крыльями раскидывала по сторонам чёрные от работы, жилистые руки, шевелила пальцами, будто змейками. Ходила бочком, бочком, босые ноги – вперекрёст. Игриво подмигивала какому-то воображаемому мужичку, щёлкала пальцами и бедром этого воображаемого мужичка слегка подталкивала. Ревность вызывала у Василия, чтобы кинулся он, единственный и ненаглядный, скрипя зубами, на бой с соперником.
С каждым проходом концами платка туже и туже стягивала Лизавета горло, так, что лицо её, наконец, наливалось дурнотой.
В беспамятстве кидалась она высохшей грудью на землю, выла, рвала траву зубами…
Ну, что тут сказать… Любой ранний летний восход и без того полон безумия (казнь Христа вспомним, начало «великих» битв – от македонских до гитлеровских). А ежели восход этот, терпкий, беспощадно сияющий, встречает человек не в своём уме, то, само собой, дух взвихряется в нём до потери опоры под ногами…
14
Спустя месяц следующее явление Лизаветы пришлось не на утро, а на вечернюю зарю, когда чаша пуйской низины в деревне была уже до краев залита тенью, только плешь прощального холма сияла над деревней. И там, напоказ, солнце освещало Лизавету.
Вот опять раскинула она руки и пошла бочком-бочком да с ужимками. И как только заметили её плотники от сруба новой мельницы, так враз остановились.
С досадой плюнул беглый муж Василий, сидевший враскоряку на подоконном венце.
У Тита по матушке сердце, видать, заныло – он убрёл за угол и сел там на щепу, чтобы не видеть.
Авдея, как всегда, озадачило появление Лизаветы. Он пальцем стал пробовать лезвие тесла и в голове складывать тяжёлые мысли.
Матрёна дольше всех не видела представления, тужилась, поднимала конец бревна на сруб Василию. И вдруг у неё ни с того ни с сего опустились руки. Она чуть ногу бревном не зашибла. Оглянулась – а там Лизавета колдует.
Махи рук Лизаветы, её ворожба на плавучем солнечном островке сковали людей в затенённой низине. Молча, искоса внимали они представлению. Не танец это был вовсе, а смерч.
Тёмные силы из небес всасывались больной душой, пылью размётывались вокруг – откровениями кликуши.
Во всё горло на горе вопило дикое одиночество вагины.
Лизавета толкла землю босыми пятками, выколачивала, вызывала из недр змейку-струмилицу, чтобы заказать ей месть для Василия – чтобы ночью струмилица залезла к мужику в постель, туго-натуго обвила его уды до полного усыхания.
Водила Лизавета пятернёй по ольховым веткам, сгребала паутину. Горячо дышала в горсть, звала из зарослей желю-паучиху, просила заткать причинное место разлучницы.
– Будь у него как нитка, а у ней как тенёто!
С этими словами Лизавета кинулась на землю и принялась с наслаждением втирать в тропинку паутину с ладони: перешагнёт это место Василий – и хватит его невстаниха.
Вприпрыжку и вприсядку колдовала она на холме. Выжигала покой деревни. Испепеляла силы работников.
Скоро разбрелись они по домам.
А Лизавету на холме долго ещё изворачивало.[91]
15
…Июньская ночь была словно неугасимая лампада.
Сквозь слюду косящатого оконца лился и лился на Авдея студенистый свет.
На подоконнике лежали берестяные листы, исцарапанные выдержками из Библии.
Рукой Авдея списаны были на них с пергаментов отца Парамона (Пекки) три псалма Давида, Песнь песней царя Соломона и отрывок из Книги пророка Осии…
Ступенькой ниже от подоконника, на столе, разложены были осиновые дощечки, с углублениями словно у видавшей виды кухонной разделочной доски, зеркально залитой воском диких пчельников. Это цары. Царапай, значит, на воске письмена и складывай в укромном месте.
Выводил Авдей стальным писалом на вощаном поле – из Осии:
«…и сказал Господь Осии: иди, возьми себе жену блудницу и детей блуда… И пошёл он и взял Гомеру… и лобзала она его лобзанием уст своих и были ласки её слаще вина…»
У Авдея борода вилась струистая, молодая, прозрачная – сквозь волосики просвечивала белая шея.
Черные пряди на голове стрижены под горшок зимой на ярмарке в Важском городке у тупейщика-немца. Теперь, к лету, Авдей оброс. Кудри спадали до глаз…
«…и она зачала и родила ему сына…»
На царах писать – не бересту прорезать. Как по маслу. И если дрогнет рука или глаз невзначай моргнёт, то любой неверный завиток можно оборотной стороной писала (скреблом) загладить и вывести правильно.
Тёмный воск в царе добыл Авдей из бортни – сам дупла вырубал в матёрых осинах на высоте в два человеческих роста. Закладывал в них щепу крест-накрест.
Потом из этих пчельников доставал мёд и, главное, воск.
Соты в кипяток – воск комками всплывёт. Соберёшь, растопишь в блюде – лей в цару. Застынет – садись мудрствовать.[92]
16
В бабки играешь, кинешь битку, так одна по второй да по третьей, будто плоский камушек блинчиками по воде… Так и Авдея отскоком ударило – талантом деда Геласия – через сулгарского священника отца Парамона (Пекку).
Грамоте Авдей учился в том же приделе старой сулгарской церкви, где его дед, будучи отроком Ласькой, когда-то краски растирал для богомаза, а отец Парамон (Пекка) мальчиком тогда состоял в служках.
Дед Геласий помер в чумные времена. А Пекка выжил. И уже – отскок за отскоком – столетним старцем распрояснял «Азбуковник» Авдейке.
Страшен был на взгляд Авдейки безбородый угорский поп в последние свои годы. Кожа да кости.
Кости-то, видать, ещё костьми и оставались, коли держалось всё это сооружение, называемое телом отца Парамона, цельно от пяток и до затылка. А вот то, что покрывало кости, кожей назвать было трудно. Тряпьё, вехоть, а вовсе и не кожа накинуты были на череп. Сосули какие-то оттягивали глаза, кошельки свешивались со щёк, а с шеи – гребень. И ужасно велики были уши. И зрачки совсем белые, словно бельма.
Чудь белоглазая выступила на старости лет в отце Парамоне во всей красе.
Таким в годы учения Авдейки отец Пекка ещё и службу





