На заре земли Русской - Татьяна Андреевна Кононова
Однажды, осматриваясь тихонько по сторонам на вечерней службе, он встретился глазами с княгиней Александрой. Она мягко и ласково улыбнулась ему, а потом снова отвернулась, слушая проповедь отца Филиппа. Все уже знали, что она ждёт первенца, и многие, особенно молодые бабы и девчонки, молились и за неё. Любили княгиню в городе, и старики даже радовались, что Всеслав женился на княжне-славянке, а не чужеземке, как, к примеру, сделали братья-Ярославичи. Александру знали как женщину тихую, добрую и совсем простую, любое чужое горе или счастье откликалось ей, как своё, она умела подобрать хорошие, верные слова для каждого, кто в этом нуждался. Да и незаметно, порой невольно помогала супругу в решениях: не раз просила его за других людей, кто-то с её помощи смог стать мастером, как и сам Митька, кто-то из маленьких ребятишек, оставшийся сиротой, был отдан в другую семью и принят чужими добрыми людьми, да всего и не упомнить…
Выходя из собора, Александра остановила юного мастера, взяв за плечо и отведя в сторону.
— Как твоя рука, Митя?
— Ничего, — тихо ответил парень, мельком взглянув на предплечье. Рана почти совсем затянулась, оставив в память о себе некрасивый, неровный шрам. — Двигается.
— Ты, дружок, не грусти о Весняне. Люди приходят в Явь и уходят, оставляя нам теплоту в сердце или горечь, — помолчав недолго, княгиня заговорила спокойно, утешающе, повторив недавние слова мужа. — Помни и молись за неё. Не хорони себя в этой беде, у тебя вся жизнь впереди. Свечу зажги за её душу, подумай о ней, поблагодари за всё, что было, а большего не надо.
— Я знаю, Александра Вячеславовна, — вздохнул Дмитрий, понурившись и ковыряя снег тупым носком поршня. — Только покуда не могу.
И с этими словами он развернулся и побрёл в сумерках прочь от храма. Александра с грустью смотрела ему вслед, на его невысокую, слегка сутуловатую фигуру. И знала, что она тут уже бессильна: дальше, чтобы подняться и вновь жить, он должен справиться со своим горем сам.
А дни шли, северная зима в очередной раз выдалась суровой. В полях помёрзли озимые, проруби рыболовов замерзали и закрывались за одну только ночь, очень трудно стало работать. Племена чуди, ливи и эстов исправно платили дань, но и в их краях наступил обыкновенный зимний голод, и уроки[29] они отдавали только пушниной, серебряными гривнами и тканями, чего в Полоцке и без того было предостаточно. Но люди не боялись остаться без краюхи хлеба, знали, что за зимой будет весна, а в Маренино время[30] приходится терпеть стужу и нужду.
* * *
Стёмке снился дом. Уже не в первый раз, ворочаясь на колючих ветках и зябко кутаясь в чужую меховую свитку, он видел во сне тёплую горницу, иконы и вышитые матерью рушники в красном углу, вспоминал, как по большим праздникам вроде Троицына дня, Радогоща и святок вся небольшая, но дружная семья собиралась вместе. Возвращался с княжеской службы батька, оставляла все хлопоты по хозяйству матушка, оба брата, уже выросшие, но не забывшие прежней жизни, ненадолго возвращались в отчий дом. В минувший солнцеворот Степан всегда приводил с собой молодую жену, Аришу, и хозяева её принимали, как родную. В такие дни всегда было светло и весело, вспоминалось детство. Что же стало теперь? Жив ли отец, здорова ли мать? Всё ли ладно у Степана и Ариши?
Так и на сей раз: праздник, последний день святок, плавно перешёл в застолье. Отец, слегка подвыпивший и захмелевший от мёда и браги, шутил и смеялся. Улыбалась мать, смущённо заливалась краской Арина Егорьевна, и, когда она отвернулась, пряча раскрасневшееся лицо за рукавом, а потом снова открыла его, на один миг Стёмке показалось, что косы у неё не золотистые, а отливают рыжинкой, и, улыбаясь, она прикусывает нижнюю пухлую губку. Марьяша привиделась… Едва весь мёд был выпит, братья ушли на двор: играть в черёшки[31]. У Степана рука была нетвёрдой, он раз за разом бросал палку всё более косо и криво, но вот пришёл Стёмкин черёд. Слегка размахнувшись, парень бросил гладко обструганную ветку в расставленные деревянные чурки, те беззвучно раскатились по снегу, и вдруг над головой раздался короткий свист и звон.
Одновременно обернувшись, братья увидели, как в деревянную балку над крыльцом, ту, что поддерживала дверь, вонзилась стрела с рыжеватым оперением и застряла в мягкой древесине, чуть подрагивая на ветру. Степан попробовал её выдернуть, но у него не получилось, а вот младшему стрела легко поддалась, легла в ладонь, как влитая. Острый наконечник сильно оцарапал пальцы, и по ладони к запястью побежали две кровавых дорожки.
Стёмка проснулся. Взглянул на правую ладонь: никакой крови не было, да и стрела привиделась. Запомнилось только рыжеватое оперение с серыми прожилками, похожее на соколиное. Странный сон, больно неясный: боги хотели что-то сказать, а он не понял. Ему редко снилось что-то, тоска по дому и по родным давно отступила, и на её место пришла глухая пустота. Парень думал, что разбойник из него так себе, атаман и заводила — тем более. Убивать и грабить он не умел и так и не научился, подстрекать к этому других не мог, бросить всё и уйти теперь уже не позволяла совесть. В отличие от покойного Ивана Игнатьевича, он ни с кем не стал особенно дружен, разве что Лёвка считал себя его товарищем. Однако народ не бунтовал, сменить его не требовали, убить не пытались — и на том спасибо.
Приручить бы сокола, что ли, промелькнуло в голове — со скуки. Хоть один был бы друг, ну и что ж, что птица, зато верная…
Холод доконал. Поёживаясь и дыша на посиневшие руки, Стёмка слез с лежанки и перебрался к костру. Тот, правда, уже потух, и надо было складывать его и высекать искру заново. Пальцы от холода плохо слушались, подходящие камни были сырыми, возиться пришлось долго. На шум, голоса и крики у реки молодой атаман не обращал внимания: пускай шумят, их дело, только дай бог, чтобы вовремя скрыться успели, если появится кто из путников. Странное дело: эти люди, забывшие Бога и церковь, не соблюдающие семь святых заповедей, чтут православные обряды и словно надеются, что простит Господь заблудшие души, видя, что они хоть и не могут жить по правде да по совести, всё равно его не