Метаморфозы - Борис Акунин
Я всё время искала тех, кто был в том же пересыльном лагере, во Владивостоке. Кто мог бы рассказать мне о его последних днях. И о смерти. Я подозревала, что справка врет про «паралич сердца». Что Осю убили. И хотела знать имя убийцы.
Я говорила с разными людьми. Большинство врали, что видели его. Я сначала всем верила. Потом научилась разбирать, что ложь, а что похоже на правду. По отдельным деталям, достоверным. Кто-то помянул старый кожух, который Ося донашивал. Кто-то запомнил строчку из непубликовавшегося стихотворения. Кто-то просто говорил так, что я узнавала Осю…
Один раз я нашла человека по фамилии Хазин. Он был… страшный. Они почти все были страшные, но этот говорил так, будто никогда не знал жалости. Или забыл, что это такое. «А, — сказал мне Хазин, — помню доходягу. Помогал его потом в штабель снести».
Он рассказал, что «доходяга» сам к нему «притерся». Из-за фамилии — подумал, вдруг этот Хазин мой родственник. У меня ведь девичья фамилия «Хазина». Услышав про это, я сразу поверила, что этот полумертвый человек действительно видел моего мужа. Говорю: «Я знаю, что он не умер своей смертью, что его убили. Скажите кто его убил». А он мне, пожав плечами: «Вша его убила. Заразился, а сам и так еле кости таскал. Снесли в больничку. Когда помер, оттащили в штабель. Уже холода были, земля мерзлая. Трупаки в штабель до весны складывали. После наверно закопали, но я уже не видел, в Магадан поплыл».
Понимаете, Вера? Любовь и смысл всей моей жизни убила вша… Все, даже те, кто старался меня щадить, рассказывали, что в последние недели Ося был полубезумен, говорил бессвязное. То ничего не ел — боялся, что отравят. То воровал хлеб, и его за это били…
Ненавидеть «вшу» невозможно. К тому же она дала Осе избавление от ада. Но можно было ненавидеть тех, кто его в ад отправил.
Нашего квартиранта Костарева, сочинителя идиотских книжек про красных героев. Мы пустили его пожить в квартире на время воронежской ссылки, а он нас выписал с жилплощади, прописался там сам и, когда мы вернулись в Москву, накатал донос, чтобы не претендовали на квартиру. Я уверена, что это сделал гадина Костарев!
Секретаря Союза писателей Ставского, костаревского приятеля, который отправил кляузу наркому Ежову с просьбой «решить вопрос о Мандельштаме».
Гнусного Петьку Павленко, лубянского прихвостня. Он еще после первого ареста таскался к своим приятелям-чекистам поглазеть на несчастного, дрожащего от потрясения Осю. Видел, как тот бьется в нервном припадке, свысока кинул «Стыдитесь!» и потом рассказывал всем встречным и поперечным, как жалок Мандельштам. А перед вторым арестом этот мерзавец присовокупил к кляузе свое «экспертное заключение» — о том, что стихи Мандельштама «мертвы» и никакой ценности не представляют. Слышал, гнида, что в тридцать четвертом Сталин велел «сохранить мастера», и теперь кинулся опровергать: нет, уже не мастер, исписался, сохранять его незачем…
Главного совписовского энкэвэдэшника Журбенко, сопроводившего кляузу ходатайством об «изоляции» Мандельштама.
Ежовского заместителя Фриновского, отдавшего приказ об аресте.
А когда я, уже в пятидесятые, получила доступ к делу, в моей «Проскрипции» появилось еще одно имя — некий «старший лейтенант госбезопасности» Райхман, подписавший обвинительное заключение. В тридцать восьмом это было все равно что судебный приговор — суд просто исполнял, что прикажет следствие.
Спасательный круг ненависти много лет держал меня на плаву, без него я захлебнулась бы горем и утонула.
Но сказано: Мне отмщение, и Аз воздам.
Костарева потом арестовали самого. Замучили в тюрьме до смерти.
Ставского убили на войне. Пишут, он истекал кровью, лежа на нейтральной полосе, из последних сил зачем-то рвал на клочки свой партбилет. Мне хочется думать, что из раскаяния.
Александра Журбенко забрали в том же тридцать восьмом. Пытали. Расстреляли.
То же сделали с Фриновским и его шефом Ежовым. Оба перед смертью прошли через ад.
Павленко сдох без трагических обстоятельств — нелепо. Он был большой советский барин, четырежды лауреат Сталинской премии, находился в расцвете лет. Жил в Ялте, изображал Чехова. Прихватило сердце, вызвал «скорую помощь», а у врача — такого, каких эта поганая власть вырастила — при себе не оказалось нитроглицерина. Забыл взять. Я с удовольствием представляла себе эту картину. Лежит Павленко, хватает воздух синими губами, хрипит, а врач райбольницы шарит в саквояже, чешет затылок, говорит: «Ой, товарищ писатель, я жутко извиняюсь, накладочка вышла».
Ненавистные имена из моего списка одно за другим вычеркнул Бог. Наверное, из-за этого я стала в него верить. Из-за этого и из-за двери…
[В этом месте голос, уже несколько минут почти неразборчивый, вдруг сделался звучнее. Сиделка разобрала последнюю фразу, переспросила: «Какой двери?» Больная не услышала, но некоторое время опять говорила отчетливо.]
…История Райхмана мне, конечно, тоже сильно прочистила душу. К тому времени когда я восстановила всю картину Осиной гибели — по материалам дела, по рассказам свидетелей — из всех убийц в живых оставался только он, Леонид Федорович Райхман, курировавший в органах «работу с творческой интеллигенцией» и впаявший Осе «антисоветскую агитацию». Я узнала, что он на пенсии, живет в Москве. Стала, как коршун, описывать вокруг него круги, всё ближе. Собрала сведения. Оказалось, что после Осиного дела Райхман взобрался по карьерной лестнице очень высоко, дослужился до генерал-лейтенанта. Был женат на знаменитой балерине Лепешинской. А после войны, когда началась борьба с сионизмом, угодил под каток антисемитских репрессий. Его арестовали, мордовали. Если б не «оттепель», наверняка расстреляли бы. А так посидел и выпустили. Но лишили звания и орденов, вышвырнули из жизни, балерина ушла от него к другому генералу. Теперь Райхман тихий старичок, который накопил из пенсии денег на телескоп, смотрит по ночам на звезды и пишет книжки о диалектике бытия небесных тел. Тела и дела земные его больше не интересуют. Я сходила в общество «Знание» на его лекцию, что-то про космологию. Потом подошла, спросила, не представившись, помнит ли он дело поэта Мандельштама. «Конечно помню, — отвечает. — Ужасно его было жалко. Я сделал всё, что мог — переквалифицировал обвинение с участия в заговоре на агитацию. Это всего пять лет, меньше тогда просто не давали». Я ему говорю: «Осип Эмильевич не выдержал даже этапа». Райхман мне со вздохом: «А я мечтал об этапе, когда меня месяц за месяцем перемалывали на «конвейере». И о смерти тоже мечтал. Не знаю, кто вы Мандельштаму, но, поверьте, я за всё заплатил». По нему и видно было, что