Фолкнер - Мэри Уолстонкрафт Шелли
Я понимал, что ею движет и почему она так говорит; я чувствовал почтительную терпеливость, присущую ее благородному уму. Она помнила об утрате своей невинной доверчивости, о долгих годах, прожитых рядом с ним, о детях, о верности, о долге, который образцово исполняла, и об искренних попытках игнорировать его ничтожность. Она не помышляла о другом мужчине, хотя давно перестала испытывать чувства к супругу. Она действовала согласно чистоте своей души, хотя обманывала себя и верила, что все это ради него. Ее кроткость и стремление поступать правильно заслонили от нее правду; я же преисполнился решимости сорвать этот покров и нетерпеливо воскликнул: „Ах, как же ты ошибаешься, моя дорогая! Не заблуждайся: твоя благородная душа не сможет опуститься до уровня этого примитивного человека. Ты уважаешь собственное чувство долга, но его ты ненавидишь — иначе и быть не может!“
Тут она вскочила, ее лицо и шея пошли красными пятнами то ли от гнева, что ее подталкивают к чему-то против ее желания, то ли от природной деликатности, из-за которой ей было неприятно слышать, как о ее муже говорят в таком ключе. Что до меня, я рассердился, когда посмотрел на нее и ощутил исходившие от нее сладостные, сводящие с ума флюиды; передо мной стояла та, кого я любил столько лет; она принадлежала мне в мечтах, и я воображал, что ее верность и истинная привязанность — мои навеки; но ее у меня отняли, отдали, и не тому, кто, подобно мне, знал о ее непревзойденном совершенстве и мог его оценить, а человеку с низменной душой, который должен был вызывать у нее отвращение, как животное другого вида. Все возвышенные мысли и ангельские устремления ее души, все щедрое, высокое и героическое, что согревало ее сердце, досталось слепому земляному червю, державшему в руке бесценную жемчужину и считавшему ее шлаком! Ему были незнакомы даже простые чувства — взаимное доверие и терпеливость; признания в любви, нежные прикосновения — что они значили в глазах жалкого существа, которое видело низменность и обман в высочайших и чистейших побуждениях женского сердца?
Обо всем этом я ей поведал; точнее, эти соображения попросту вырвались у меня. Она меня остановила? „Не стану отрицать, те же мысли иногда приходили в голову и мне, — произнесла она, — и ты сейчас выманил у меня мою тайну. Я проливала глупые слезы, и казалось, будто девичьи мечты были безоблачным утром, за которым настал пасмурный унылый день. Однако я укоряла себя за недовольство, и ты не прав, пытаясь вновь пробудить его во мне; сердце может бунтовать, но вера, философия и память о пролитых слезах не дают мне роптать; я помню, что цель существования каждого человека — не быть счастливым, а исполнять свой долг, и смысл моей жизни — исполнить мой. Так научи меня делать это более усердно, более самозабвенно, и тогда я поверю, что ты желаешь мне добра. Это правда, муж не понимает ребяческой сентиментальности моего сердца, которое слишком сильно рвется в облака и там пытается искать радость; его не восхищают мысли и чувства, которые питают меня и дарят счастье. Его натура сильная, суровая и не столь восприимчивая; он менее охотно сопереживает и сочувствует. Но если мне и приходилось скучать по нашим с тобой оживленным и воодушевляющим беседам, так как общение с ним не дарило того же, теперь ты вернулся, ты снова подарил эту радость, и я уже не чувствую, что ее лишена; теперь моя жизнь полноценна“.
Я горько усмехнулся. „Бедная невинная пташка, — воскликнул я. — Думаешь, можно одновременно быть свободной и жить в клетке? Вознестись в небеса, находясь в руках птицелова? Алитея, ты страшно заблуждаешься; ты, кажется, совсем не понимаешь устройства низменной души. Скажи, муж тебя когда-нибудь ревновал?“
Она похолодела, и я увидел, как ее черты исказила острая болезненная судорога; Алитея отвернулась от меня, но я успел заметить в ее взгляде трепещущий испуг, который видел и ранее. Поняв, насколько сильно этот человек поработил ее душу, я ужаснулся. Я сказал ей об этом; заметил, что ее „долг“, которому она душой и телом себя посвящает, является для нее унизительным; сказал, что она должна освободиться.
Она в недоумении смотрела на меня, но я продолжал. „Неужели ты не чувствуешь трепета и восторга при одном упоминании свободы? — спросил я. — Неужели мысль о ней не подталкивает тебя к действию? Не наполняешься ли ты дотоле неведомой невыразимой радостью, представляя, как сбросишь тяжкие оковы? Несчастная узница, неужели не хочешь вздохнуть полной грудью и перестать бояться? Сбежать от своего тюремщика в дом, где царят свобода и любовь?“
До этого момента она, видимо, думала, что я, как и она, сожалею о ее печалях и сокрушаюсь о ее несчастье, чью истинную глубину могла прочувствовать лишь она одна; она раскаивалась в своей откровенности, но была благодарна мне за искреннее сочувствие. Но теперь она увидела скрытый подтекст и посмотрела на меня в упор, словно пытаясь заглянуть мне в душу; прочла в глазах желания моего сердца, отпрянула от них, как от змеи, и воскликнула: „Никогда больше, Руперт, — слышишь, никогда! — не говори со мной так, или нам снова придется расстаться. У меня есть сын!“
При этих словах ее лицо осветилось ангельской любовью; она воспользовалась моей ошибкой и слабостью, и к ней