Педагогическая поэма - Антон Семенович Макаренко
О заводе стали говорить всё чаще. По мере того как на нашем текущем счету прибавлялась одна тысяча за другой, общие мечты о заводе разделились на более близкие и более возможные подробности. Но это уже происходило в более позднюю эпоху.
Дзержинцы часто встречались с горьковцами. По выходным дням они ходили в гости друг к другу целыми отрядами, сражались в футбол, волейбол, городки, вместе купались, катались на коньках, гуляли, ходили в театр.
Очень часто колония и коммуна объединялась для разных походов – комсомольских, пионерских манёвров, посещений, приветствий, экскурсий. Я особенно любил эти дни, они были днями моего настоящего торжества. А я уже хорошо знал, что это торжество последнее.
В такие дни по колонии и по коммуне отдавался общий приказ, указывались форма одежды, место и время встречи. У горьковцев и у дзержинцев была одинаковая форма: полугалифе, гамаши, широкие белые воротники и тюбетейки. Обыкновенно я с вечера оставался у горьковцев, поручив коммуну Киргизову. Мы выходили из Куряжа с расчётом истратить на дорогу три часа. Спускались с Холодной горы в город. Встреча всегда назначалась на площади Тевелёва, на широком асфальте у здания ВУЦИКа.
Как всегда, колонна горьковцев в городе имела вид великолепный. Наш широкий строй по шести занимал почти всю улицу, захватывая и трамвайные пути. Сзади нас становились в очередь десятки вагонов, вагоновожатые нервничали, и неутомимо звенели звонки, но малыши левого фланга всегда хорошо знали свои обязанности: они важно маршируют, немного растягивая шаг, бросают иногда хитрый взгляд на тротуары, но ни трамваев, ни вагоновожатых, ни звонков не удостаивают вниманием. Сзади всех идёт с треугольным флажком Петро Кравченко. На него с особенным любопытством и симпатией смотрит публика, вокруг него с особенным захватом вьются мальчишки, поэтому Петро смущается и опускает глаза. Его флажок трепыхается перед самым носом вагоновожатого, и Петро не идёт, а плывёт в густой волне трамвайного оглушительного трезвона.
На площади Розы Люксембург колонна, наконец, освобождает трамвайные пути. Вагоны один за одним обгоняют нас, из окон смотрят люди, смеются и грозят пальцами пацанам. Пацаны, не теряя равнения и ноги, улыбаются вредной мальчишеской улыбкой. Почему бы им и не улыбаться? Неужели нельзя пошутить с городской публикой, устроить ей маленькую каверзу? Публика своя, хорошая, не ездят по нашим улицам бояре и дворяне, не водят барынь под ручку раскрашенные офицеры, не смотрят на нас с осуждением лабазники. И мы идём, как хозяева, по нашему городу, идём не «приютские мальчики» – колонисты-горьковцы. Недаром впереди плывёт наше красное знамя, недаром медные трубы наши играют «Марш Будённого».
Мы поворачиваем на площадь Тевелёва, чуть-чуть подымаемся в горку и уже видим верхушку знамени дзержинцев. А вот и длинный ряд белых воротников, и внимательные родные лица, команда Киргизова, вздёрнутые руки и музыка. Дзержинцы встречают нас знамённым салютом. Ещё секунда – наш оркестр прервал марш и грохнул ответное приветствие.
Только одну секунду, пока Киргизов отдаёт рапорт, мы стоим в строгом молчании друг против друга. И когда рушится строй и ребята бросаются к друзьям, жмут руки, смеются и шутят, я думаю о докторе Фаусте: пусть этот хитрый немец позавидует мне. Ему здорово не повезло, этому доктору, плохое он для себя выбрал столетие и неподходящую общественную структуру.
Если мы встречались под выходной день, часто, бывало, ко мне подходил Митька Жевелий и предлагал:
– Знаете что? Пойдём все к горьковцам. У них сегодня «Броненосец Потёмкин». А шамовки хватит…
И в эти дни поздним вечером мы будили Подворки маршами двух оркестров, долго шумели в столовой, в спальнях, в клубе, старшие вспоминали штормы и штили прошлых лет, молодые слушали и завидовали.
С апреля месяца главной темой наших дружеских бесед сделался приезд Горького. Алексей Максимович написал нам, что в июле специально приедет в Харьков, чтобы пожить в колонии три дня. Переписка наша с Алексеем Максимовичем давно уже была регулярной. Не видя его ни разу, колонисты ощущали его личность в своих рядах и радовались ей, как радуются дети образу матери. Только тот, кто в детстве потерял семью, кто не унёс с собой в длинную жизнь никакого запаса тепла, тот хорошо знает, как иногда холодно становится на свете, только тот поймёт, как это дорого стоит – забота и ласка большого человека, человека – богатого и щедрого сердцем.
Горьковцы не умели выражать чувства нежности, ибо они слишком высоко ценили нежность. Я прожил с ними восемь лет, многие ко мне относились любовно, но ни разу за эти годы никто из них не был со мною нежен в обычном смысле. Я умел узнавать их чувства по признакам, мне одному известным: по глубине взгляда, по окраске смущения, по далёкому вниманию из-за угла, по чуть-чуть охрипшему голосу, по прыжкам и бегу после встречи. И я поэтому видел, с какой невыносимой нежностью ребята говорили о Горьком, с какой жадностью обрадовались его коротким словам о приезде.
Приезд Горького в колонию – это была высокая награда. В наших глазах, честное слово, она не была вполне заслужена. И эту высокую награду нам присудили в то время, когда весь Союз поднял знамёна для встречи великого писателя, когда наша маленькая община могла затеряться среди волн широкого общественного чувства. Но она не затерялась, и это трогало нас и нашей жизни сообщало высокую ценность.
Подготовка к встрече Горького началась на другой день после получения письма. Впереди себя Алексей Максимович послал щедрый подарок, благодаря которому мы могли залечить последние раны, которые ещё оставались от старого Куряжа.
Как раз в это время меня потребовали к отчёту. Я должен был сказать учёным мужам и мудрецам педагогики, в чём состоит моя педагогическая вера и какие принципы исповедую. Поводов для такого отчёта было достаточно.
Я бодро приготовился к отчёту, хотя и не ждал для себя ни пощады, ни снисхождения.
В просторном высоком зале увидел я наконец в лицо весь сонм пророков и апостолов. Это был… синедрион[86], не меньше. Высказывались здесь вежливо, округлёнными любезными периодами, от которых шёл еле уловимый приятный запах мозговых извилин, старых книг и просиженных кресел. Но пророки и апостолы не имели ни белых бород, ни маститых имён, ни великих открытий. С какой стати они носят нимбы и почему у них в руках священное писание? Это были довольно юркие люди, а на их усах ещё висели крошки только что съеденного советского пирога.
Больше всех орудовал профессор Чайкин, тот самый Чайкин, который несколько