Педагогическая поэма - Антон Семенович Макаренко
Итак, всё было готово.
Четвёртого декабря в колонию прибыли первые шесть воспитанников и предъявили мне какой-то сказочный пакет с пятью огромными сургучными печатями. В пакете были «дела». Четверо имели по восемнадцати лет, были присланы за вооружённый квартирный грабёж, а двое были помоложе и обвинялись в кражах. Воспитанники наши были прекрасно одеты: галифе, щегольские сапоги. Причёски их были последней моды. Это вовсе не были беспризорные дети. Фамилии этих первых: Задоров, Бурун, Волохов, Бендюк, Гуд и Таранец.
Мы их встретили приветливо. У нас с утра готовился особенно вкусный обед, кухарка блистала белоснежной повязкой; в спальне, на свободном от кроватей пространстве, были накрыты парадные столы; скатертей мы не имели, но их с успехом заменили новые простыни. Здесь собрались все участники нарождающейся колонии. Пришёл и Калина Иванович, по случаю торжества сменивший серый измазанный пиджачок на курточку зелёного бархата.
Я сказал речь о новой, трудовой жизни, о том, что нужно забыть о прошлом, что нужно идти всё вперёд и вперёд. Воспитанники мою речь слушали плохо, перешёптывались, с ехидными улыбками и презрением посматривали на расставленные в казарме складные койки – «дачки», – покрытые далеко не новыми ватными одеялами, на некрашеные двери и окна. В середине моей речи Задоров вдруг громко сказал кому-то из товарищей:
– Через тебя влипли в эту бузу!
Остаток дня мы посвятили планированию нашей дальнейшей жизни. Но воспитанники с вежливой небрежностью выслушивали мои предложения – только бы скорее от меня отделаться.
А наутро пришла ко мне взволнованная Лидия Петровна и сказала:
– Я не знаю, как с ними разговаривать… Говорю им: надо за водой ехать на озеро, а один там, такой – с причёской, надевает сапоги и прямо мне в лицо сапогом: «Вы видите, сапожник пошил очень тесные сапоги!»
В первые дни они нас даже не оскорбляли, просто не замечали нас. К вечеру они свободно уходили из колонии и возвращались утром, сдержанно улыбаясь навстречу моему проникновенному соцвосовскому[6] выговору. Через неделю Бендюк был арестован приехавшим агентом губрозыска за совершённое ночью убийство и ограбление. Лидочка насмерть была перепугана этим событием, плакала у себя в комнате и выходила только затем, чтобы у всех спрашивать:
– Да что же это такое? Как же это так? Пошёл и убил?..
Екатерина Григорьевна, серьёзно улыбаясь, хмурила брови:
– Не знаю, Антон Семёнович, серьёзно, не знаю… Может быть, нужно просто уехать… Я не знаю, какой тон здесь возможен…
Пустынный лес, окружавший нашу колонию, пустые коробки наших домов, десяток «дачек» вместо кроватей, топор и лопата в качестве инструмента и полдесятка воспитанников, категорически отрицавших не только нашу педагогику, но всю человеческую культуру, – всё это, правду говоря, нисколько не соответствовало нашему прежнему школьному опыту.
Длинными зимними вечерами в колонии было жутко. Колония освещалась двумя пятилинейными лампочками: одна – в спальне, другая – в моей комнате. У воспитательниц и у Калины Ивановича были «каганцы» – изобретение времён Кия, Щека и Хорива[7]. В моей лампочке верхняя часть стекла была отбита, а оставшаяся часть всегда закопчена, потому что Калина Иванович, закуривая свою трубку, пользовался часто огнём моей лампы, просовывал для этого в стекло половину газеты.
В тот год рано начались снежные вьюги, и весь двор колонии был завален сугробами снега, а расчистить дорожки было некому. Я просил об этом воспитанников, но Задоров мне сказал:
– Дорожки расчистить можно, но только пусть зима кончится: а то мы расчистим, а снег опять нападёт. Понимаете?
Он мило улыбнулся и отошёл к товарищу, забыв о моём существовании. Задоров был из интеллигентной семьи – это было видно сразу. Он правильно говорил, лицо его отличалось той молодой холеностью, какая бывает только у хорошо кормленых детей. Волохов был другого порядка человек: широкий рот, широкий нос, широко расставленные глаза – всё это с особенной мясистой подвижностью, – лицо бандита. Волохов всегда держал руки в карманах галифе, и теперь он подошёл ко мне в такой позе:
– Ну, сказали ж вам…
Я вышел из спальни, обратив своей гнев в какой-то тяжёлый камень в груди. Но дорожки нужно было расчистить, а окаменевший гнев требовал движения. Я зашёл к Калине Ивановичу:
– Пойдём снег чистить.
– Что ты! Что ж, я сюда черноробом наймался? А эти что? – кивнул он на спальни. – Соловьи-разбойники?
– Не хотят.
– Ах, паразиты! Ну, пойдём!
Мы с Калиной Ивановичем уже оканчивали первую дорожку, когда на неё вышли Волохов и Таранец, направляясь, как всегда, в город.
– Вот хорошо! – сказал весело Таранец.
– Давно бы так, – поддержал Волохов.
Калина Иванович загородил им дорогу:
– То есть как это – «хорошо»? Ты, сволочь, отказался работать, так думаешь, я для тебя буду? Ты здесь не будешь ходить, паразит! Полезай в снег, а то я тебя лопатой…
Калина Иванович замахнулся лопатой, но через мгновение его лопата полетела далеко в сугроб, трубка – в другую сторону, и изумлённый Калина Иванович мог только взглядом проводить юношей и издали слышать, как они ему крикнули:
– Придётся самому за лопатой полазить!
Со смехом они ушли в город.
– Уеду отсюда к чёртовой матери! Чтоб я тут работал! – сказал Калина Иванович и ушёл в свою квартиру, бросив лопату в сугробе.
Жизнь наша сделалась печальной и жуткой. На большой дороге на Харьков каждый вечер кричали:
– Рятуйте!..[8]
Ограбленные селяне приходили к нам и трагическими голосами просили помощи.
Я выпросил у завгубнаробразом наган для защиты от дорожных рыцарей, но положение в колонии скрывал от него. Я ещё не терял надежды, что придумаю способ договориться с воспитанниками.
Первые месяцы нашей колонии для меня и моих товарищей были не только месяцами отчаяния и бессильного напряжения, – они были ещё и месяцами поисков истины. Я во всю жизнь не прочитал столько педагогической литературы, сколько зимою 1920 года.
Это было время Врангеля и польской войны. Врангель где-то близко, возле Новомиргорода, совсем недалеко от нас, в Черкассах, воевали поляки, по всей Украине бродили батьки, вокруг нас многие находились в блакитно-жёлтом очаровании[9]. Но мы в нашем лесу, подперев голову руками, старались забыть о громах великих событий и читали педагогические книги.
У меня главным результатом этого чтения была крепкая и почему-то вдруг основательная уверенность, что в моих руках никакой науки нет и никакой теории нет, что теорию нужно извлечь из всей суммы реальных явлений, происходящих на моих глазах. Я сначала даже не понял, а просто увидел, что мне нужны не книжные формулы, которые я всё равно не мог привязать к делу, а