Четверть века назад. Книга 1 - Болеслав Михайлович Маркевич
Ей хотелось уйти скорее, пока все актеры еще на сцене; ее мучила мысль, что надо было бы с ними объясниться, просить извинения за слабость свою, усталость…
Ольга Елпидифоровна, первая, разумеется, кинувшаяся в ее уборную по окончании 3-го действия, не застала ее уже там.
К следующему антракту княжна была готова и спустилась в театр по большой лестнице, все так же избегая встречи с товарищами своими по представлению.
Князь Ларион, давно и тревожно ожидавший ее, поспешно встал при ее появлении, предлагая ей знаком занять его место напереди ложи.
– Ах, нет, дядя, пожалуйста!.. – смущенно прошептала она, отступая…
Но ее уже все успели заметить, все глаза устремились на нее. Княгиня Додо, вызвав на лицо свое сладчайшую из своих древних улыбок, приподняла высоко руки и, усиленно кивая острым подбородком, зааплодировала ей кончиками пальцев. «Офелия, браво!» – рявкнул напрямик, увидав это, Сенька Водоводов. За ним грянула вся остальная публика…
– Это шипы успеха; нечего делать, подойди, Hélène! – проговорил с насилованною усмешкой князь Ларион, взял ее легонько за локоть и подвел к рампе ложи.
Она хотела остаться еще Офелией и в своем toilette de soirée. Золотистые волосы ее обвивала, падая сзади длинными концами своими до самого пояса, та же гирлянда из полевых цветов, что предназначалась для ее сцены безумия; васильки и маргаритки, нарванные для нее в поле Факирским и Постниковым, обильно раскидывали свои синие и белые лепестки по серебристо-легкой ткани ее парижского платья из шелкового газа; она держала в слегка дрожавшей руке букет, поднесенный ей утром нашими актерами и сохранившийся свежим под мокрым платком, которым велела она тщательно покрыть его Глаше тогда же… В этой четыреугольной вызолоченной рамке ложи, отделяясь от ее темно-малинового фона светлым пятном своего воздушного облика, со своею тонкою полусклонившеюся головкой и робкою улыбкой на сомкнутых устах, она на всех произвела впечатление какого-то очаровательного изображения весны, молодости, поэзии, – задумчивой и неотразимой поэзии…
Сама Аглая Константиновна восчувствовала это обаяние и, обернувшись к флигель-адъютанту, сидевшему за ее креслом, самодовольно прошептала ему:
– N’est се pas qu’elle est fort bien ma fille2?
– Adorable! – ответил он с искренним увлечением. Она многозначительно и лукаво скользнула взглядом по его лицу и ухмыльнулась, довольная, как школьник пряником.
Он чуть-чуть улыбнулся тоже:
«Ты, милая моя, – думал он, – хуже медведя басни; десять врагов лучше, чем твое усердство… Я воображаю поэтому, как тебе понравится штука, которую я намерен выкинуть тебе завтра!»
И он погрузился в глубокое размышление.
По той стороне занавеса появление Лины – о чем мигом распространилось между нашими актерами – произвело настоящее ликование. Княжна была общею любимицей, кумиром всех и каждого. Весть о том, что она занемогла, не может более играть, возбудила к тому же между «пулярками» ужасную боязнь за предстоявший бал, который мог не состояться вследствие этого нездоровья «de le fille de la maison3». Как запрыгали они зато теперь, как завизжали, как кинулись неизбежным гуртом к просвету между занавесом и порталом с противоположной ее ложе стороны кулис, откуда явственно могли видеть Лину, какими радостными кивками, какими широкими улыбками на свежих деревенских лицах приветствовали они ее оттуда, наседая друг на друга и рукоплеща изо всей силы рук!..
Ольга Елпидифоровна глядела тоже на княжну, но с иным чувством. Она любовалась ее нарядом и злилась на нее за него. Это было именно «une toilette de saison», пригодное для лета, не слишком нарядное и не слишком «простенькое» платье. Ольга же должна была надеть на этот самый вечер настоящий бальный туалет, – платье той же Лины, надеванное ею раз в Москве прошлою зимой и перешедшее от нее к барышне в числе многих других «défroques4 Лины», как выражалась свысока Аглая Константиновна о каждом раз надеванном туалете дочери. «И это сейчас заметят, и он (все тот же граф Анисьев), и эта петербургская grande dame, и догадаются, что я только и могу порядочно одеваться с плеча этой княжны aux grands sentiments5. Господи, когда же я буду в состоянии одеваться сама, как я хочу!»… «Впрочем, – тут же утешила себя барышня, – мой туалет все-таки гораздо эффектнее этого, и я буду в нем такая gentille6, что все мужчины с ума сойдут по мне!»… И, объявив кругом, что она в последней сцене участвовать не намерена и что «могут там убивать друг друга без нее», она торопливо побежала к себе наверх облекаться в это действительно чересчур «эффектное», из белого тюля, отделанное пунцовым бархатом платье и в венок из больших пунцовых роз, которые чрезвычайно шли к характеру ее вызывающей красоты.
– Подвинтись, Сережа, – шепнул Ашанин Гундурову в ту минуту, когда занавес поднялся еще раз и они вдвоем должны были выйти на сцену, – ты слышишь, княжна в зале, все обстоит благополучно.
Но это приятельское одобрение не было в состоянии поднять настроение Сергея на тот уровень всецелого самообладания или горячего сценического увлечения, при которых равно, хотя разными путями, актер овладевает своим зрителем. Словно пудовые вериги оттягивали ему плечи, глаза его заволакивал какой-то туман, язык с трудом ворочался в гортани, руки не слушали его и как бы сами собою падали устало вниз после каждого усилия его поднять их. Сцена с Горацио, в которой Гамлет, вернувшийся из Англии, является особенно возбужденным и как бы совершенно готовым «казнить злодея, замышлявшего погубить его», и следующий за этим разговор с Озриком, где он едко преследует своими насмешками эту придворную «стрекозу» и «сороку», прошли крайне неудовлетворительно; в двух местах он даже спутал реплику и чуть не сбил с толку Шигарева, актера бывалого и никогда не терявшегося на подмостках. Шигарев-Озрик вывез всю сцену на своих плечах. Он представлял собою совершенную противоположность исправника-Полония. Насколько тот был кругловато-грузен, широко-смешон, «фальстафен» по наружности, как выразился про него старик смотритель, настолько птичье, худое и узкое лицо Шигарева, его короткое туловище и длинные, поджарые, как спицы, ноги напоминали забавно тощий облик изможденного танцмейстера; насколько в исполнении Акулина за льстивою и суетною болтовней Полония можно было распознавать прирожденную ему плутоватость и сметливость, развитую долгим навыком придворной жизни, настолько Шигарев умел изобразить в Озрике тип чистокровного царедворца, лишенного всякой способности самобытного суждения, сознательно убежденного, что мнение владычного над ним лица, каково бы оно ни было, должно быть непререкаемо и что вся его задача в жизни состоит лишь в том, чтоб эти мнения сильных мира повторять и поддакивать