Глаза Моны - Тома Шлессер
Моне было немножко не по себе – многое в объяснении осталось не очень понятным. Но все же урок был воспринят. Благодаря каким-то запомнившимся отрывкам, благодаря тому, что Анри настойчиво говорил с ней как со взрослой, благодаря душевному пылу, который он вкладывал в свои слова. И девочка, которой поначалу картина не особенно понравилась, теперь полюбила ее. На этот раз она не тянула деда за руку, чтобы скорее уйти из музея. Смотрела и смотрела на святое семейство, а больше всего на заботливую мать, на окруженную цветами “прекрасную садовницу” (такое название закрепилось за картиной), источающую чудесное спокойствие и свет, несмотря на грядущие неотвратимые бедствия. Пока не сказала с улыбкой:
– Так трудно отстраниться от этой картины!
4. Тициан. Доверься воображению
При каждом визите к доктору Ван Орсту повторялось одно и то же. Мона входила в его кабинет вместе с мамой, он осматривал ее, задавал вопросы. Прием длился минут двадцать, не больше. Громогласный доктор часто веселил Мону, но она замечала, что на маму его шуточки не действуют. Камилла сидела у стола с неописуемой тревогой на лице. Потом Мона выходила и сидела в мрачном коридоре, пока Ван Орст с мамой беседовали наедине. Ждать было ужасно скучно, коридор был гулкий, и, кто бы ни проходил, шаги отдавались в ушах барабанным боем. Чтобы убить время, Мона крутила свою ракушку-подвеску и тихонько напевала.
В тот день мама вышла из кабинета со странным выражением на лице. И ни слова, ни единого слова не сказала Моне. Только купила ей в какой-то кафешке на улице Арколь, затиснутой между дешевыми сувенирными лавками, липкую и черствую шоколадную булочку. Зазвонил мобильник. Камилла взглянула на экран и застонала, но, помедлив, все-таки ответила:
– Да. Да, конечно, я буду на месте. Хорошо, хорошо…
Потом она поспешно набрала чей-то номер:
– Это Камилла. Послушай, завтра вечером я, к сожалению, не смогу вам помочь… Мне очень жаль, но шеф захомутал меня на весь день. Приду в пятницу утром, обещаю… Да, знаю, что поздно… мне жаль, прости, у меня сейчас трудное время. Всё, пока.
Мона посмотрела на маму: измученное лицо, мешки под глазами, морщины в уголках губ, волосы еще более взъерошенные, чем обычно. Она всегда была занята с самого утра, потому что хотела больше времени посвящать волонтерству, но не могла – ее все больше загружал работой тот самый “шеф”. А завтра, вспомнила Мона, когда мама пойдет на работу, она сама будет в Лувре с дедушкой.
На площади перед ратушей был залит каток, Моне захотелось посмотреть на конькобежцев. Камилла машинально повела ее туда, но вдруг остановилась:
– Постой-ка!
Она наклонилась, обхватила лицо дочери руками в синих варежках и повернула к себе. Мона подумала, что мама хочет ее поцеловать, и улыбнулась. Но Камилла не поцеловала ее, а посмотрела ей в глаза. Вернее, посмотрела на ее глаза. Их взгляды ничего не выражали, ничего не говорили друг другу. Камилла просто тщательно рассматривала каждый миллиметр в обоих глазах дочери, будто что-то в них искала.
Мону обдало холодным страхом, но она чувствовала, что мама тоже боится, и решила не подавать вида, чтобы не пугать ее еще больше.
– Какая ты у меня красавица! – проговорила наконец Камилла.
И эта похвала, такая незамысловатая, доставила Моне нескрываемое удовольствие.
* * *
Анри страстно любил Венецию, знал ее историю, все ее удивительные водные улочки. В молодости, когда город дожей еще не наполняли толпы туристов, он часто бывал там летом с любимой женой. Правда, они предпочитали не Большой канал с мостом Риальто и не площадь Сан-Марко, а другую, не столь прославленную часть города, где находится Арсенал и где еще попадается местный рабочий люд. Перед “Сельским концертом”, картиной, приписываемой Тициану, как перед любым шедевром любого венецианского художника, Анри переполняло желание говорить и говорить, рассказывать об этом изумительном месте и особенно о переломном XVI веке, когда могущество Венецианской республики пошатнулось. Венеция долгое время была центром мировой дипломатии и искусства, но в конце XVIII века слава ее стала клониться к закату, и сегодня от нее остались только карнавалы, которые устраиваются каждый год на потребу туристам, извергаемым сотнями вапоретто.
В центре “Сельского концерта” двое юношей лет двадцати, они сидят на земле, повернувшись лицом друг к другу. Левый – черноволосый, в бархатном головном уборе, роскошной короткой мантии красного шелка с пышными рукавами и двуцветных шоссах. Он играет на лютне. Правый – с кудрявой шевелюрой, босой, в кожаной крестьянской куртке. Около них, но чуть ближе к переднему краю картины, сидит спиной к нам цветущая обнаженная женщина, довольно полная, с уложенными на затылке волосами. В руке у нее флейта, она держит ее вертикально, но не подносит к губам. Слева еще одна женщина, похожая на первую, тоже нагая, но она не сидит, а стоит лицом к зрителю. Опершись на край колодца, она зачерпывает из него воду прозрачным кувшином. Плечи чуть повернуты в левую сторону, бедра – в противоположную. Эти четыре фигуры составляют первый план, а всего на картине пять персонажей. Пятый, справа на втором плане, – пастух, который гонит стадо овец мимо дубовой кущи. Сзади несколько домов на холме. А еще дальше угадывается речка с широким водопадом. Пейзаж плавными волнами уходит к горизонту, где видны облака, подсвеченные мягким светом летнего вечера.
– Двенадцать минут! Мона, это рекорд!
– Это из-за тебя – ты дергаешься, мешаешь мне сосредоточиться, приходится каждый раз начинать с нуля.
– И где этот ноль? С чего ты начинаешь?
Мона замялась.
– То-то и оно, – сказала она. – Трудно сказать, где начало, потому что я как-то растерялась. Вот в середине два одетых молодых человека, вот справа и слева от них две голые девушки, а там, подальше, еще пастух… Что, интересно, они делают все вместе? – Мона лукаво прищурилась. – Это ведь только взрослые могут сказать, а?
– Могу тебя утешить: взрослым тоже непросто ответить. Но ты задаешь хороший вопрос! Действительно, странная компания. Почему двое одетых юношей – причем один в одежде городской, другой – в пастушеской – нарисованы рядом с обнаженными женщинами? Вот это нам и нужно разгадать.
– Может, современникам художника было легче понять, чем мне?
– Немножко легче, потому что смысл символов меняется,