Глаза Моны - Тома Шлессер
– Тяжело, наверно, было работать с Микеланджело.
– Вот потому-то он всегда, даже над такими колоссальными вещами, как фрески Сикстинской капеллы, работал в одиночку, слишком резкий для дружбы и совершенно неспособный разделять умопомрачительные труды с товарищами или помощниками. Но с Юлием II Микеланджело ладил, потому что у них были схожие характеры: оба вспыльчивые, не терпящие компромиссов, обоим безразлично мнение других, лишь бы не отступиться от собственных великих замыслов. В мировой истории не было художника, который бы так яростно вожделел к красоте, как Микеланджело. Но не к нежной и сладостной, как у Рафаэля, нет, у творений Микеланджело другая красота, тревожная, рожденная в противоборстве. Недаром говорят о свойственной ему terribilità[7].
Мона вцепилась в руку Анри, чей голос становился все ниже, так что в нем тоже слышалось что-то устрашающее. Свободной рукой он жестом балетного танцора описал в воздухе что-то вроде спирали, как бы следуя за изгибами мраморного тела или изображая колеблющееся пламя.
– Смотри, безупречное, мускулистое тело этого цветущего юноши выражает и блаженную негу, и мучительную боль. Статуя называется “Умирающий раб”, и эта вопиющая двусмысленность воплощает некую поразительную идею. Поражает она тем сильнее, что исходит от художника, который всю жизнь работает руками: обтесывает камень, возится с кистями и красками. А идея такая: надо отрешиться от всего материального, вещественного, осязаемого. Это трепетное тело переходит от земных скитаний в запредельные, идеальные сферы, подобно тому как становится из раба свободным человеком, из мраморной глыбы – прекрасной скульптурой. Все эти три перехода, каждый из которых – избавление от тяжелой, грубой, порабощающей земной материи, – происходят одновременно, в ужасном и высоком порыве слитых воедино радости и страдания. Происходит освобождение.
Анри умолк и несколько раз обошел статую вместе с Моной. Пока она, приглядевшись к левой стороне, не задала вопрос, которого он дожидался:
– А почему тут голова обезьяны?
– Я очень рад, что ты заметила и удивилась. Возможно, потому что обезьяна – пародия на человека и на художника, ведь он подражает всему, что видит, можно сказать, обезьянничает. Заметь, изображение не окончено, оно тонет в необработанном камне. Это символ того низменного, материального уровня жизни, от которого следует оторваться. Микеланджело любил говорить, что скульптура уже существует в мраморной глыбе, надо только освободить ее, устранить оболочку. В материальном хаосе уже заложен дух и идеал, творение в чистом виде.
Выслушав эту речь, Мона отвела взгляд от “Умирающего раба” и пошла к выходу вместе с дедушкой, но на пороге галереи остановилась, обернулась и не устояла перед искушением проститься со скульптурой по-обезьяньи: трижды присела, ухнула и похлопала себя по ляжкам. Анри так и подмывало присоединиться к этому дикарскому прощанию, но он спохватился, увидев разгневанного охранника, похожего на косматого медведя.
6. Франс Хальс. Уважай простых людей
Поль сломался и пил все больше. Горестно сутулясь, он заплетающимся языком все твердил Камилле о своих “материальных проблемах”, с которыми не может справиться, но которые, уверял он, никак не влияют на его отношение к любимой жене и дочери. Стойкая Камилла долго слушала его с немой тревогой. Но в тот вечер за столом, когда муж при Моне опрокидывал рюмку за рюмкой, она сухо сказала ему, что эти самые “материальные проблемы”, видимо, вполне его устраивают, поскольку дают повод топить все беды в вине.
– И эта гнусность, по-твоему, не материальная проблема?
Поль был оскорблен тем, что его дурное пристрастие обнажили на глазах у дочери, и хотел было выйти вон, в гневе расколотив что-нибудь, все равно что, лишь бы погромче грохнуло. Но не решился. Даже на это не хватало воли. Камилла тут же пожалела – не стоило говорить такое при дочери, тем более что упрек был не совсем справедлив. Но поздно.
В первый момент холодная ярость, прозвучавшая в словах матери, ошеломила Мону, но ее реакция оказалась поразительной: она потянулась с легким вздохом, как будто хотела расслабиться, придать своим мускулам побольше свободы и гибкости, чтобы по возможности выбраться из телесной оболочки детства и вступить во взрослый мир, куда ее занесло помимо ее воли. Странным образом этот жест, кажется, разрядил нависшую тяжесть. А потом Мона с какой-то почти комической серьезностью и рассудительностью произнесла, неловко, но отважно копируя взрослую интонацию:
– А знаешь, мама, может быть, папа когда-нибудь переработает свои проблемы. (При этом слове Поль вздрогнул, но прерывать дочь не стал.) И сделает из них что-нибудь замечательное. В книгах и фильмах всегда бывают печаль и несчастья, но, если хорошо их описать, получается прекрасное произведение.
Поль и Камилла застыли как оглушенные, а Мона, договорив до конца, умолкла в спокойном сознании выполненной миссии и даже не стала рассказывать забавные случаи, которые приключились в школе. Ужин закончился очень быстро, и Мона, едва доев пирожное с кремом мокко, ушла в свою комнату.
– Поль?
– Да?
– Тебе не кажется, что этот психиатр Моне жутко на пользу?
– Ага. Просто жутко… Кстати, следующий сеанс завтра.
* * *
Для машин загорелся красный. Мона отпустила руку деда и помчалась через улицу. На тротуаре обернулась, побежала назад и снова пошла за руку с неторопливо шагавшим Анри. Этакий живой бумеранг.
– Мне не очень нравится, когда ты вот так мечешься, Мона!
– Ну, Диди! Я же осторожно. И потом, я всегда оборачиваюсь проверить, где ты.
– Смотри, когда-нибудь превратишь меня в тень.
Мона страшно удивилась – и было чему! В тень? Почему это? А Анри намекал на миф об Орфее, который обещал рассказать ей, еще когда три недели назад они стояли перед картиной Рафаэля.
– Орфей был поэтом и прекрасно играл на лире. Его пение завораживало даже диких зверей.
– Так бывает?
– Во всяком случае, у Орфея получалось. Его голос приманивал львов, лошадей, птиц и змей! Никто не мог устоять. Однажды Орфей влюбился в нимфу Эвридику и взял ее в жены. К несчастью, Эвридику укусила змея, и она умерла. Изнемогавший от горя поэт спустился в царство мертвых, чтобы вернуть ее. Очаровал своим чистым голосом Аида, бога преисподней, и тот позволил ему вывести Эвридику на землю. Но поставил условие: Орфей ни в коем случае не должен оборачиваться и смотреть на свою возлюбленную, пока они не выйдут в мир живых. И вот, когда до конца пути осталось совсем немного, Орфей, не слыша позади шаги Эвридики, тревожно оглянулся. И она тут же превратилась в легкое облачко и навсегда