Где падают звезды - Седрик Сапен-Дефур
Медсестра использует этот коллективный момент и дает тебе лекарство, которое, кажется, тебе не по вкусу, и перед этой серьезной аудиторией, глядя на меня, ты восклицаешь:
– Тьфу, это совсем не для цыпочек!
Я хохочу. Эта оценка не соответствует торжественности, продиктованной главным действующим лицом, а у меня дефицит смеха. Смеяться – значит плюнуть в лицо несчастью. Ты произнесла это невзначай, а случайность – самое восхитительное в любом комическом. Эти слова – совсем не ты, и ты очень искусно подражаешь, а кому, я не знаю.
С тех пор, как ты к нам вернулась, кажется, будто вместе с плотью и костями ты оставила в итальянских горах частичку своей скромности. Ты говоришь все, что приходит тебе в голову.
Чаще всего это очаровательно, это о прекрасном. Говорит не столько голова, сколько сердце, без всяких прикрас. Ни одно слово, ни одно чувство не знает узды. Ты говоришь. И не ждешь, что тебе ответят тем же. Ты предлагаешь, даришь. Ты говоришь, что любишь меня, нашу жизнь и ее простые радости. Ведь теперь ты знаешь, что слова могут улетучиться в любой момент и больше не повториться. Оттуда, где я тебя слышу, эти стремительные мысли украшают мои дни, а я и не предполагал, что ты сделаешь их еще более сияющими. Значит, благодаря падениям случаются взлеты. Мы так плохо умеем говорить о важном, так искусно превращаем главное в бесполезное, разбавляем суть в мелочах, прячем наши истины в списке покупок. А ты все вскрываешь. Это очаровательное опьянение. Оно приводят меня прямиком к тебе, и я постараюсь быть тебя достойным.
В других случаях это уже не совсем ты, или я сам от себя это скрывал. Выходит все: и сухость, и тонны яда. Это такая редкость, это настолько от тебя далеко, что разрывает мне сердце. В прежние времена я пару раз видел тебя пьяной, но даже тогда ты старалась, чтобы твои слова не ранили. Было столько всего, что я в тебе любил, твоя деликатность была моей любимой чертой, а теперь ты с удовольствием кусаешь, и тебе это нравится. Останешься ли ты такой навсегда? Я мог бы быть счастлив, проживая историю с другой женщиной, но только тебя одну я хотел бы увидеть снова.
И если однажды эта твоя резкость испарится, последует ли за ней любовь без фильтра? Говорят, нельзя иметь все.
Д+20
Мы пообедали с Кристофом. Так я теперь называю доктора Рюля. Он ненамного старше нас, не так давно детей называли Патриками, Мишелями или Кристофами. Он больше похож на сторожа хижины, чем на научного руководителя, а главное – у него взгляд человека, который решил не выбирать то, что может принести ему счастье. Одного пива оказалось достаточно, чтобы перейти на «ты», вероятно, потому что мы носили одни и те же потертые штаны в одних и тех же укромных местах и зубрили одни и те же страницы одних и тех же книг. Лишь позже я узнал, что он еще и поэт, издатель, музыкант, садовник и что однажды он упал с гор так, что больше не смог подняться, его тело и некоторые из его самых прекрасных мечтаний разбились навсегда. Жизнь – это тема, с которой он хорошо знаком. Мы оказались в твоей палате, он хотел познакомиться с нами одновременно, он резал твое мясо и смотрел, как ты улыбаешься, понимая все твои сильные стороны. Потом мы оставили тебя, и он прекрасно видел, как мне тяжело.
Мы поели в «Детур», пивной, приютившейся посреди ботанического сада фармацевтического факультета, здесь забываешь о городе. Студенты едят, сидя на траве, профессора – на террасе ресторана, каждый завидует месту другого. Мы взяли блюдо дня и десерт, как же легка жизнь, нужно только говорить на ее языке, все понимается само собой, и исполняется все, о чем просишь. Что касается пива, то это всегда тот же косоглазый взгляд, одна часть меня отказывается, а та, что стремится жить, велит ей замолчать и пить за двоих.
В основном он рассказывал мне о тебе. Он ни разу не произнес этих обнадеживающих слов, которые лишь вызывают беспокойство. Он говорил о том, что характерно для других пострадавших и что свойственно тебе. Он рассказал о твоих ногах, о левой, которая отстает, менее чувствительна и без настоящего сокращения, нельзя с этим затягивать, когда тело отталкивается с двумя скоростями, это никогда не бывает хорошим знаком. Об ударе по черепу и его невидимых последствиях. О том, как ты писаешь, как какаешь, и что все это не просто неприятности. Грядут взлеты и падения, а горе будет продолжаться. Он рассказал о будущей жизни, разрушенной и преображенной. О временной шкале, которая неизбежно измеряется месяцами, а то и годами. О клинике Грезиводан, которая не является учреждением, в котором он работает, но которая подошла бы в твоем случае, о малом количестве доступных мест и о коллегах, которых он там знает. О предстоящих трубках, от которых тебя, вероятно, освободят, о дренаже грудной клетки и уретральном катетере. А также о том, что начали переводить твою итальянскую историю болезни и как хорошо, что я тогда там ничего не понял, как и про все твои сломанные ребра – двадцать, только плавающие остались целыми, и как хорошо плыть. Он добавил, что к этому моменту ты преодолела все, что испытание предлагало тебе в качестве повода сдаться.
Он говорил о нас как о двух поездах, которые будут проходить через одни и те же станции, но никогда в одно и то же время. Бесполезно ждать, пока первый поезд дождется второго, ведь пути одни, и возник бы риск столкновения. И что рассказывать заранее о красоте или уродстве вокзалов бесполезно, поскольку, опаздывая, второй поезд везет с собой и свое представление о мире. Я сказал ему, что, не зная его, уже представлял себе эти поезда в Больцано.
И он говорил обо мне. Обо мне самом. А я и забыл, что существую. Поскольку я все сводил к тебе, он улыбнулся и спросил, думаю ли я, что справлюсь, выкарабкаюсь. Это напомнило мне Озболта, моего учителя философии в лицее.
Когда он приказывал мне подойти к доске, чтобы подвести итог тому, что он доносил до нас битый час, я выбирал обходной путь, рассказывая о любовных стратегиях Шопенгауэра или о шепелявости Канта. Я твердо верил в