Где падают звезды - Седрик Сапен-Дефур
Кристофа это нисколько не раздражало. Он говорил о предстоящих месяцах. Он сказал, что фургон – идеальное убежище, чтобы укрыться от первых залпов. Нет, он не так сказал, Кристоф знает, что такое война. Он сказал: «Первые дни». Но убежища, если они защищают, становятся пещерами, в которых мы запираемся и из которых больше не возвращаемся. Возможно, это просто его мнение, но, может, стоит снова смешаться с людьми? Существует такой семейный госпитальный дом, где могут проживать сопровождающие, там добрый персонал, и можно либо уединиться, либо общаться, в зависимости от того, что хочется. Он знал, что я откажусь, и я отказался, но зерно оказалось посеяно. Кристоф сказал мне, что травмы тех, кто остался в строю, почти всегда игнорируются, особенно когда они видели, как упал другой. Я ответил ему, что во мне еще жива уверенность в том, что я вдовец, и поскольку я верил в это несколько часов, все словно исказилось навсегда.
– Вот об этом я и говорю. Мысли проходят через тело; нам кажется, что мы от них избавились, когда все налаживается, но при малейшей мелочи они снова всплывают и тянут нас на дно. Не пренебрегай мимолетными переживаниями.
Это было очень красиво. Другие врачи называют это посттравматическим расстройством. Слово громкое, и мы не осмеливаемся его на себя примерить, если не сидели в «Батаклане»[46] или если в нашем теле ничто не разбито вдребезги.
Врачи любят длинные слова. Это их успокаивает, они убеждают себя, что не зря так долго учились. Когда в 2013 году тебе сделали операцию на колене, ты медленно восстанавливалась, и хирург сказал, что у тебя алгонейродистрофия[47]. Чрезвычайно длинное слово. Ты спросила, что оно означает, и он ответил, что на самом деле никто не знает. Так много букв для сомнений, очень мило. Впрочем, нас, пациентов, эти громкие слова из академии тоже успокаивают; они настолько велики, что говорят о тысячах больных, значит, это не так уж и серьезно.
Мы сказали друг другу, что увидимся снова. Он не пожелал мне удачи, меня это тронуло.
Я спросил его, почему он всем этим занимается. А также существует ли Кристоф на самом деле, потому что я бы сказал, что он обитает на созвездии Орион и иногда спускается вершить добрые дела. А его соседями-орионцами являются владелец кафе из фургона, врач с глазами цвета Антарктиды и нонна из прачечной. Те, кто одним взглядом останавливает твое сердце, не для того чтобы тебя сломить, а чтобы удержать. Вот почему я сомневаюсь, что увижу его снова. Он не существует или существует не больше, чем мы все, вместе взятые.
Кристоф не ответил.
Поэты никогда не отвечают на вопросы. Они здесь для того, чтобы мы никогда не приобрели эту смертельную привычку – перестать их задавать.
Через несколько дней я пойду к нему на обед. У него есть дом, в нем крыша и четыре стены. Он живет под скалой. Она может обрушиться, но защищает его. Жанна, его младшая дочь – «на этот раз, действительно, последняя», – покажет мне свою комнату наверху и попросит наклеить звезды на стену над ее кроватью. Восемь больших и тридцать две маленькие. Я буду точно следовать ее указаниям, данным через соску: «эту правее», «ту немного выше», «нет, не сюда». Если у меня появится идея, она ее отвергнет. В итоге получится красивая светящаяся зеленая буква W; она покачивается. Затем Жанна соорудит для меня шалаш с тремя маленькими матрасами, убежище от печали. Возводить укрепления – семейная традиция.
Д+21
Провести день с тобой – счастье, поскольку один из механизмов счастья – находиться именно там, где хочешь быть.
Я смотрю, как ты живешь. В мире не осталось ничего, кроме этого зрелища. Ты никогда не жалуешься. О твоем горе свидетельствуют только гримасы боли. Ты не жалуешься ни на то, что лежишь сотни часов, твоя кожа потрескалась, местами порвалась. Ни на то, что не знаешь, сможешь ли снова ходить. Ни на то, что больно от малейшего чиха. Ни на то, что тебя моют, вытирают, колют и ощупывают чужие руки. Ни на то, что ты так далека от обычной жизни. Почему мы целыми днями жалуемся? Без сомнения, потому что не знаем худшего. Ты же бываешь в тех местах, где нытье настолько неуместно, что попросту недоступно.
За все это я тобой восхищаюсь. И это не совсем любовь. По крайней мере, я боялся, что любовь от этого ослабеет. Но всю прошлую ночь я анализировал любовь, разбирал ее на части. Так не делают, но это было необходимо. До полуночи я был в замешательстве. Я представлял, что она состоит из элементов, таких как желание, близость, уважение, восхищение и прочих ингредиентов, присущих каждой истории, пропорции которых со временем меняются, но без резких скачков. Сюда же относится умение слушать. Я подумал: если один из этих компонентов займет чрезмерное место, остальные скукожатся, конструкция зашатается, и любовь рухнет. Получив звание главного поклонника, я буду любить тебя меньше. А я хочу любить тебя как прежде, ведь, помимо того что я занимался этим полный рабочий день, это было захватывающе.
Но в час ночи, выйдя ненадолго на улицу, я увидел любовь как планету. Наступает момент, когда ты так пристально всматриваешься в небо, что оно начинает с тобой говорить. Остальные чувства, восхищение или что угодно, являются его спутниками, они вращаются вокруг него, как луны, сменяя друг друга, оберегая центральную звезду, придавая ей сияние и защищая от черных дождей. Но они не составляют ее, они ее раскрывают. Любовь же существует сама по себе, она поддерживается движением других, но состоит из себя самой. Если она умрет, то умрет сама.
С этой мыслью я уснул. А проснувшись, обнаружил, что она никуда не делась, что сон ее не стер – я по-прежнему не вижу снов, у меня бывают только видения. Я сделал свои утренние упражнения, сходил в салат-бар Relais H[48], набрал абсурдно много жареного лука и отправился к тебе, движимый идеей, что у меня есть возможность восхищаться тобой, и она не мешает мне тебя любить. Ты с немалой гордостью показала мне повязку под левой грудью. Тебе сняли дренажную трубку. Мы возвращаемся к жизни.
Около девяти вечера кто-то постучал в