Дом из парафина - Анаит Сагоян
Сандрик молчит. Она встает, собирается уходить.
– И да, еще… – оборачивается. – Так часто теперь хочется, чтобы ты меня целовал. Как в тех фильмах. Но чтобы я потом очень легко смотала к черту на рога, даже если рядом, на пассажирском сиденье самолета, все равно будешь не ты. Но чтобы целовал именно ты, понимаешь? Вот такая фигня.
И ушла.
Часть II
Выброшенные на берег
Восемь минут
Есть ощущение, что меня обманывают. Показывают картинку, которая больше не соответствует действительности. То есть она как бы соответствовала раньше, но теперь уже нет. А я остался в том пройденном материале, новенький такой, свежевыжатый. Вжился в него, дурак. И вдруг – бац! – зима. Давно уже зима. У нее какой-то особый, приглушенный цвет. Вообще, возникает ощущение, что изначально Берлин черно-белый, но кто-то его отретушировал легким, ненавязчивым касанием кисти. И вот я шагаю по улицам, ощущая это наложение цвета, и сам себе кажусь таким же пятном, выкрашенным совершенно интуитивно. Ну хорошо, к зиме я привык. Еще бы, с утра пораньше – сплошной материал для повторения. Каждый следующий день уже невмоготу: такой же, как вчера, как неделю назад. Такой очевидный, как трубы над твоей головой где-нибудь в обшарпанном ночном клубе, такой привычный, как стакан из классической коллекции «Икеи». Кстати, о мебельных гипермаркетах: полежать бы на одной из тех кроватей. Для солидности могу чиркать карандашом по клочку бумаги, а люди все – мимо, мимо, вдоль по стрелкам. Вперед, к мечте. И так каждый день.
Уже давно тянет сделать что-нибудь такое, что меня вполне устраивало бы, но обязательно вырвало бы из цикла одного и того же дня. Вот пойду на курсы повязывания галстуков-бабочек. А потом куплю себе один. Наряжусь с иголочки, поеду в «Икею», лягу поудобнее в кровать и даже представлю лаву вокруг. И пар ее по бокам кровати расплывается. Я сожму ноги под одеялом и буду в безопасности. А люди все – мимо.
Кто-то пожалуется на меня к середине дня. Придут эти вежливые, милые люди в униформовых жилетках и скажут: мол, дом ваш в другом месте. Не там вы спите, не на тот праздник бабочку надели. Да и бабочка ваша – на резинке, потому что на курсы повязывания вы так и не пошли.
А у берлинской зимы все тот же особый приглушенный цвет. Куда ни ткни – сплошная недолюбленность. Вот тебя недолюбили. И тебя, чувак. Посмотри на себя – сколько ушибов и ссадин. А на меня посмотри! Здорово нас потрепало, да?… Мы ходим в обнимку с нашими воображаемыми друзьями. Говорим с ними, не открывая рта. И представляешь, мой воображаемый друг знает твоего воображаемого друга. Я спрашиваю его: откуда, как? А он в ответ только хмыкает, нос задрав. Мы с ним больше не такие откровенные, как раньше.
Кидаю пакет от фалафеля в мусорку и сворачиваю домой. Сирены. Ночь. Последние буквы непроизнесенных слов отозвались непрозвучавшим эхом и медленно растворились где-то в моем затылке. В квартире я едва разулся и без сил бросился на незаправленную кровать. Ну и все дела. Здесь подробнее говорить-то не о чем.
А вот утро не задалось с самого начала. Во-первых, меня впервые разбудил не рев поезда и отвратительный скрип его торможения, к чему я худо-бедно привык, а детские крики. Смех, удары по трубе. Как если бы по трубе с размаху долбили большим, плоским камнем. И звук такой, гулкий и острый, уходил вглубь трубы и оттуда каким-то образом пробурил себе путь в мои уши. А потом я вдруг услышал Вовчика. Он звал меня. Или это всего лишь соседский мальчик? Отмахиваюсь от него, будто он не снаружи кричит, а назойливо дергает меня тут, в комнате.
И где поезда? Почему за окном нет ни одного облака, а само окно распахнуто? Я закрывал его перед сном. И освещение вокруг такое, будто смотришь диафильмы через стереоскоп: свет падает камерный и неровный. По краям сбита резкость. И отчего-то становится хорошо.
– Ну выгляни! Это важно, – кричит Вовчик и называет меня по имени. – Я знаю, ты в комнате! – Недолгое молчание, и снова: – Мама твоя просит передать: через восемь минут будет уже слишком поздно! Она забыла ключи и не может зайти в подъезд! Просит, чтобы ты ей сбросил свои! Слышишь?
Мама? Наш старый подъезд заперт? Отменяю звонок будильника, который должен был вот-вот прозвенеть, сдвигаю одеяло, решительно встаю и спешу в ванную. Оттуда сразу к ботинкам и пальто. Позавтракаю в пути. Спускаюсь по ступеням, выхожу на шумную улицу, а вокруг люди – мимо, мимо, вдоль по стрелкам. Вперед, к мечте. Поезд заревел. Скрежет и свист торможения. Никакого Вовчика. Меня обдает терпкими берлинскими запахами, где намешано всего понемногу: от карри из узких переулков до пота с центральных проспектов.
Разве это не прекрасно: едва вылез из шорт и маек с тропическими принтами, как уже бежишь на Октоберфест и по пути заглядываешься на вывешенные в витринах рождественские игрушки. Такое ощущение, что просто страшно ничего не праздновать, что остановись ты бежать, и твою дополненную реальность накроет мрачным пиксельным game over.
В детстве я играл в консольную игру Super Mario. Там были каменные столбики, а между ними-восьмибитная, но вполне себе огнедышащая лава. Нужно было ловко перепрыгивать, чтобы выжить. Притом прыгать так, чтобы не разогнаться слишком сильно и со следующего столбика не упасть по инерции в пропасть.
Как-то вот так: лето – Октоберфест – Рождество. Там на одном промежутке, после этих столбиков, проносится в горизонтальном направлении лифт, а внизу дышит жаром растянувшийся на весь экран февраль. Нужно осторожно запрыгнуть на платформу лифта и пройти вперед, минуя февраль, пока у самой пропасти тебя не настиг