Полуночно-синий - Симоне ван дер Влюхт
– Ваш грех настолько велик, Катрейн? Почему вы так боитесь Божьего суда?
– Я уже говорила… я не раскаиваюсь.
– А сожалеете ли вы о том, что действовали вопреки Божьим заветам?
– Да.
– Из страха наказания или потому, что знаете, что поступили неправильно?
– Первое. Но я не злой человек, отец. Всю жизнь я вела себя примерно. Во всем слушалась родителей и мужа. Если мне попадется нищий, я всегда подам ему что-нибудь. Это не зачтется, когда Он будет меня судить?
Я умалчиваю о том, что два раза спала с мужчиной, с которым не была обвенчана: это ничто по сравнению с тем грехом, который привел меня в церковь.
– Так не получить искупления за свои ошибки, Катрейн. С Господом не торгуются. Если за грех полагается наказание, то оно последует.
По моему телу проходит дрожь.
– Я попаду в ад?
– Все не так просто. Вы же знаете, что Иисус пришел на землю и умер за нас. Грех нарушает нашу связь с Богом и карается, но не потерей вечной жизни. Любовь Господня настолько велика, что в отдельных случаях он может простить нам нашу неспособность раскаиваться.
– А как узнать, получил ли ты прощение?
Улыбнувшись, пастор кладет руку себе на сердце.
– Вы почувствуете.
Глава 32
Выходя из церкви, я чувствую себя гораздо спокойнее, разговор с пастором пошел на пользу. Кажется, что и солнце светит более ласково, не настолько ярко, и толпа на Рыночной площади не такая уж враждебная. Я останавливаюсь, наслаждаясь хорошей погодой и людьми вокруг. Но мысли вдруг уносятся к моим родным, и горло сжимается от тоски.
– О чем ты так глубоко задумалась?
Я оборачиваюсь и вижу перед собой смеющееся лицо Алейды. С ней на площади ее дочь, которая учтиво приседает в книксене.
– Да вот думаю, возвращаться ли прямиком на работу или еще немного поотлынивать и погулять, уж очень хорошо на улице! – отвечаю я.
– Работаешь ты предостаточно. Эверт тебя, конечно, простит, если ты немного со мной поболтаешь.
– Не сомневаюсь.
– Я видела, как ты выходишь из церкви. Ты выбрала необычное время! – В голосе Алейды сквозит сомнение, как будто она не уверена, что стоит лезть не в свое дело.
– Сегодня годовщина смерти Говерта, моего первого мужа.
– Ах да, я знаю, что ты уже была замужем. Мне Эверт рассказывал. Стало быть, ровно год назад ты овдовела.
Я киваю.
– Тяжело тебе, наверное. – Алейда сочувственно касается моей руки. – Если хочешь, пойдем ко мне. Если тебе нужно выговориться.
Это последнее, чего я хочу, но прежде, чем я успеваю придумать отговорку, она добавляет:
– Мне в любом случае нужно с тобой поговорить.
Что-то в ее глазах не дает мне отказаться, так что, болтая о том о сем, мы направляемся к ней домой на Хоровую улицу. Это большое здание с импозантным, богато украшенным фасадом. Жилье, достойное городского советника и главы городской управы.
Я через силу переступаю порог. В холле вижу семейный портрет, который заметила еще в прошлый раз, когда приходила договориться насчет жилья. Сейчас у меня есть больше времени его рассмотреть. Он мне не нравится: Исаак с Алейдой сидят в креслах, оба старомодно одетые в черное, а дети в вычурных позах застыли по бокам. Йеннеке стоит рядом с матерью, Михил рядом с отцом – маленькие копии своих родителей в такой же темной одежде.
– Я не могу сказать, что довольна этим портретом, – замечает Алейда. – Мы заказали Йоханнесу другой, в более свободной манере.
– О, это он умеет. Йоханнес пишет все как есть, не приукрашивая.
– Да, а этот портрет напыщенный и старомодный.
Алейда провожает меня в гостиную на жилой половине дома. Йеннеке, как я вижу, ушла во двор играть с мячиком. Мы с Алейдой садимся на высокие стулья у окна. Сквозь ограненные стекла внутрь комнаты попадает солнечный свет. Заходит служанка и спрашивает, подавать ли чай.
– Да, спасибо, Ахье, – говорит Алейда, а затем спрашивает у меня: – Знаешь, что такое чай?
Я киваю: иногда я заваривала его для Бригитты. И один раз тайком попробовала. Ничего примечательного я в нем не нашла, горький и все. Но это дорогой напиток, и я беру небольшую керамическую кружку, которую приносит мне Анна, и киваю в знак благодарности.
– Вообще-то для него нужны особые чашки, – извиняется Алейда. – Стекло не подходит, а глина слишком грубая.
– Специальные чашки, чтобы пить чай? – уточняю я.
– Да, красивые и изящные. Чай – дорогой напиток, и негоже его наливать в ту же кружку, из которой пьешь молоко.
Я задумчиво смотрю на кружку в моей руке, она увесистая и с толстыми стенками.
– Поговорю об этом с Эвертом, наверняка можно придумать что-нибудь элегантное. А из чего пьют чай на Востоке?
– Кажется, из маленьких мисочек, здесь их практически не найти.
Я чувствую волнение сродни тому, что бывает у меня во время рисования. В мыслях я уже вижу, как в печи стоят десятки, нет, сотни мисочек для чая, тонких и расписанных изящными восточными узорами. Больше всего сейчас мне бы хотелось пойти домой и сделать набросок, но я заставляю себя слушать болтовню Алейды. Она начинает говорить о том, как я лежала в госпитале, и я прислушиваюсь повнимательнее.
– Ты была в ужасном состоянии, – рассказывает она. – Мы боялись за твою жизнь, так ты была больна.
– Да, у меня был сильный жар.
– Очень сильный. Ты начала бредить. Во всяком случае…
Алейда замолкает и смотрит на свою черную юбку.
– Да?
– Я долго пыталась уговаривать себя, что ты это говорила в бреду, что этого не может быть. Иначе это слишком ужасно…
Я коченею от страха.
– О чем ты? Что я говорила?
– О своем муже. Его ведь звали Говерт?
Я молча киваю. Иногда и так понятно, что сейчас будет сказано.
– Ты назвала его имя и сказала, что виновата и Господь тебя накажет. И еще что-то об удушении.
Кажется, у меня остановилось сердце. Обычно от страха оно начинает биться сильнее, но не сейчас. Каждые несколько секунд я слышу глухой угрюмый удар. У меня кружится голова, и я отпиваю горького чая, чтобы не упасть в обморок.
– Что ты имела в виду, Катрейн? Расскажи. – Голос Алейды звучит уже не столько по-дружески, сколько настоятельно.
Будет недостаточно просто сказать, что я не знаю, о чем речь. Нужно отвести от себя подозрения.
– Когда он сильно напивался, его дыхание становилось прерывистым. Иногда он на время вовсе переставал дышать. Тогда мне приходилось его трясти, и он просыпался.
Я устремляю взгляд на стоящую