Где падают звезды - Седрик Сапен-Дефур
В конце концов, это неизменно. Врач говорит нам подойти, мы садимся, я тебе улыбаюсь, как будто ты ждешь обнадеживающих новостей, а я – краха. И ты побеждаешь. Он говорит нам, что ты возвращаешься издалека, из тех закоулков жизни, куда ушло твое тело. Мы звоним санитарам на их мобильные, встречаемся на парковке университетской больницы и возвращаемся в клинику.
– Ну что, все прошло хорошо?
Я позволю тебе ответить, ведь, в конце концов, речь идет о тебе.
По дороге домой я говорю себе, что на самом деле мы в этих коридорах не такие чужие, как мне кажется.
Что у нас общего, и неважно, по какой причине, – мы оба немного потеряны. Ты – из-за переизбытка мыслей, я – из-за пустоты в сердце.
Знаешь, зимой, на лыжах, в тот день, когда вокруг белым-бело. Мы скользим, останавливаемся. Пытаемся понять, где находимся, но не знаем, поднимаемся мы или спускаемся, на земле мы или в небе.
Мы рискуем потеряться, но если мы потеряемся вместе, в чем тогда риск?
Д+128
Мы смотрим финал чемпионата мира по футболу в 117-й палате. Франция – Аргентина. После каждого гола этаж оживает. Завтра жители обсудят с медработниками, посетителями, санитарами одно и то же событие. Чтобы вернуться в мир, нет ничего лучше общей истории.
Французы проиграли. Жаль, но ничего страшного.
Что меня больше беспокоит, так это механическое использование этих двух слов. При любой неудаче, от самой незначительной до самой унизительной, если это не смерть, вот что вырывается из сердца, а затем слетает с языка: ничего страшного. Сразу, без размышлений. Чаще всего, как и в случае с серией пенальти, это само собой разумеется. В других случаях речь идет о более глубоких потерях, жизнь цела, но повреждена, и всегда одно: ничего страшного. Когда уже ничто не имеет значения, это такое отрешение, что похоже на катастрофу.
Считать, что ничто не страшно, покуда жизнь продолжается, – это что? Мудрость или смирение? Я не в силах дать ответ. И эти два слова, как мне кажется, как раз и помогают нам не задавать себе этот вопрос.
Д+131
Сегодня вечером, выйдя из клиники, я отправился взглянуть на лестницу Дюма-отца в Коренке. Вчера во время адаптивной тренировки с Анной ты преодолела триста сорок восемь ступеней этой городской лестницы. «Не держась за перила!» Я насчитал триста сорок семь, должно быть, забыл первую. Затем остановился у фургона, прежде чем войти в Дом. Он – мое место успокоения. Я лег там и слушал сборник, который слушал каждое утро в Больцано. Маалуф[64], The Offspring[65], Кейт Буш[66] и некоторые другие. В наших музыкальных шкатулках хранятся тысячи треков, но, когда земля уходит из-под ног, мы призываем на помощь горстку проверенных мелодий. Их звуки сразу перенесли меня туда, в Больцано. Погрузили в состояние твоих первых часов, твоих первых дней. Неиссякаемый источник печали. Неиссякаемый источник радости. Но я никогда не знаю заранее, во что именно погружусь.
Д
14:31
Есть ли связь между близостью конца и возвращением в прошлое? Неуловимое трение, которое можно услышать. Я очень этого боюсь, мой разум подсовывает мне только детские воспоминания, и с каждым из них я отматываю свою жизнь на ступень назад. Тридцать лет, двадцать лет, пятнадцать… Сейчас на снимке только он, высокий парень в бежевом костюме, поднимающийся с места крушения, с потерянным видом, кричащий Aiuto[67] и готовый все отдать, лишь бы продлилась жизнь другого. Голубая бездна, мне тринадцать лет, я ищу Энцо, моего Энцо, в серых коридорах больницы, когда же он появится, чтобы дать мне глоток воздуха? Если я отмотаю еще дальше, к Святому Николаю или к велосипеду с дополнительными колесиками на улице дю Фай, что от тебя останется? Чем больше зовут меня мои рождения, тем ближе к тебе смерть. Резко затормозить и противостоять прошлому – вот первый шаг, который следует сделать. Или, если уж возвращаться в прошлое, то дойти до того возраста, когда вечность не вызывала сомнений.
Парень из Красного Креста выглядит еще более расстроенным, чем час назад: его веки опущены, голос стал тише. В роли священника он был бы идеален. Он приглашает меня вернуться в кабинет, еще воды, еще сахара, его рука опять на моем плече. Следующий, кто ко мне прикоснется… Я снова начинаю измерять: в этот кабинет я пришел, в этот кабинет возвращаюсь, перегородки те же, фотография озера та же, и только я опускаюсь ниже. Он говорит мне, что в виде исключения, учитывая ситуацию, мне позволят тебя увидеть. Я ничего такого не ожидал, он произнес это так просто, что известие поразило меня как молния. Дважды. Я к тебе пойду, возможно, коснусь твоей руки, скажу несколько слов. Это – радостная молния. Но есть и другая, их пагубное милосердие, мир тебя колышет и освобождает. И тогда я снова падаю. Электрический разряд в сердце, последний жест – вот оно, бац, тело напрягается от надежды, бац, оно обмякает, поверив.
Он уточняет, что, прежде чем я к тебе пойду, со мной встретится «официальное лицо», чтобы я мог забрать твои вещи. Какое отношение это имеет к делу? Решается твоя жизнь, а мы будем тратить время впустую? Входит этот бюрократ. Он выглядит как начальник тех, кто подписывает листы формата А4 и небрежно ставит на них печати, у него ужасный монотонный голос бухгалтера. Мне понравится его ненавидеть, ведь, чтобы держаться, нужна и злость. Он заплатит за все: за ветер, за Италию и за тех, кто остался в живых.
В его руке прозрачный пластиковый пакет, словно он собрался к мусорным бакам. Я так мало ожидаю от этой встречи, что ненавижу его с самого начала.
Внутри – твои вещи. Твой шлем. Твоя повязка. Порванные штаны. Расшнурованные ботинки. Разрезанная куртка. Знайте: однажды одежда, которую мы сушим на солнце и на которой собирается пыльца, станет одеждой смерти, которую