Монгольский след - Кристиан Гарсен
Прошло много времени, пока я добралась до пересохшего болота. Мое тело перестало понимать, куда идти дальше, тогда я сама его повела. Я спала на ходу, мочилась не приседая, питалась травами, корой с кустиков, насекомыми, сухим навозом яков, однажды утром очнулась на зеленом склоне холма и даже не могла вспомнить, что меня остановило, хотя потеряла два зуба. Но это все ничего не значит, если знаешь, куда идти. Мне было холодно и голодно — очень хотелось есть и очень хотелось согреться. Затем, как обычно, дальнейшее направление пути мне указал табун кобылиц. Они там как раз для этого. Кобылицы — это семь дочерей Сюргюндю. Они накормили меня своим молоком, и я пошла за ними. Несколько дней мы преодолевали холмы и овраги, шли вдоль речушек, пересекли лес или, может быть, два, двигались, склонив головы, сквозь ветер и холод. Иногда останавливались, и они согревали меня своим дыханием. Выстраивались кольцом и полегоньку сходились, пока не соприкоснутся мордами вокруг меня, тогда я опускалась на землю и утопала в их дивном запахе, теплом древнем запахе сырой земли, в нежном бризе, исходившем из их ноздрей. Запасы молока у них по утрам казались неисчерпаемыми. Осмотрев меня большими ласковыми глазами, они пускались в путь, и я за ними. Нет, я не пыталась взобраться на какую-либо из них, шла пешком. Семеро дочерей Сюргюндю не позволяют ездить на себе, хорошенько запомни это, микроб. Так продолжалось много дней, под конец которых время стало утрачивать свою эластичность: оно затвердело и засияло, окутывая нас, словно липкая пелена».
«Ага, и только по этой причине, а не благодаря нашим стараниям, ты все-таки соизволила очнуться?»
«Молчи уж, мелюзга, ты ничегошеньки не понимаешь. Я продолжаю. Наконец, мы добрались до огромного пустынного нагорья среди заснеженных вершин, и вот там семеро кобылиц вдруг встали, выстроившись бок обок. Мне за ними, хотя я была не так уж далеко, не было видно, почему они остановились, — впрочем, я и сама хорошо понимала, в чем там дело. Время от времени некоторые кобылицы возвращались ко мне, кивали своими красивыми головами и фыркали от удовольствия. Они ждали меня. Лишь добравшись до их шеренги, я увидела зияющую перед копытами обширную пропасть. Как обычно, она оставалась незаметной, пока не подойдешь к самому краю и не нагнешься над ним, чтобы рассмотреть дно. Мы осторожно спустились по ее суровому черному склону, приблизились к пересохшему болоту на самом ее дне и некоторое время блуждали вслепую, потерявшись в высокой пожелтевшей траве, прежде чем, наконец, заметили крышу малюсенькой хижины, а перед ней — изгородь из бедренных костей или, может быть, из берцовых либо плечевых, или из всех них вместе, точно не знаю. Когда я вошла в ворота, украшенные черепами людей и животных, дочери Сюргюндю удалились, благодушно потряхивая длинными грациозными шеями».
5
Пагмаджав говорила очень быстро. Пространство вокруг нее наполнял дым из ее трубки, которую я периодически заново набивал и раскуривал под завистливыми взглядами дяди Омсума. Поверхность зеркала слегка вибрировала. В резонанс с ней гудел барабан. Подвесные колокольчики позвякивали. Черты лица и само туловище Пагмаджав вздрагивали в такт ее речи, колыхались тяжелые груди и жир на щеках. Выглядело это не слишком красиво. Мы немного посмеялись, особенно Бауаа, успели ведь утомиться, поскольку понимали далеко не все, что она говорила. Дядя Омсум откровенно скучал, он брызгал слюною и царапал пол, как домашняя птица. Бауаа зевал. Один только я продолжал прислушиваться вопреки разным помехам. Пагмаджав думала, что все мы трое тупые и дикие, но все же лично я внимательно слушал.
«О твоем дяде мне сказать нечего, он такой как есть, но вы двое, вы еще не стали собой, вы пошли по чертовой кривой дорожке».
Продолжая свой рассказ, она думала и об этом — милая Пагмаджав, моя богиня.
«Ты о чем, Пагмаджав, о какой еще дорожке?»
«Это путь сопливых придурков, которые умеют только ерничать и тупо зубоскалить, без конца дурачатся и хохочут над своими же идиотскими выходками».
«Пагмаджав, — хотел я ответить, — Пагмаджав, ты преувеличиваешь: ведь это я набил тебе трубку, я надел тебе на голову колпак, я покропил пол, я стукнул в барабан, я помахал пучком перьев, приговаривая заклинания, а потом вставил его в твои толстые пальцы, похожие на колбаски, я помог дяде и брату притащить сюда твое грузное тело, и это я тебя слушаю, хотя мало что понимаю в пурге, которую ты здесь несешь». «Меня это не колышет, дура здоровенная», — подвел я итог, немного лукавя.
Пагмаджав что-то хрюкнула из того мира, где она еще наполовину пребывала, откуда рассказывала нам историю о старухе с костяными ногами, о кобылицах и пропасти, История была не очень-то понятная, но я запомнил, кажется, достаточно, чтобы сегодня ее пересказать.
Спустя какое-то время дядя Омсум поднялся и, ничего не пояснив, вышел с загадочной улыбкой. Наверняка, он вспомнил о козах и возбудился, с ним это частенько бывало. У нас это семейное: его брат предпочитал, правда, овечек. Только мой отец не занимался грязными делами с домашним скотом. Во всяком случае, мне об этом не известно. Бауаа посмотрел на меня и снова рассмеялся, показывая пальцем на толстые груди Пагмаджав, подрагивающие под ее одеждой. Она в тот момент говорила на каком-то иностранном языке. Такое случалось нередко, приходилось терпеливо ждать, пока она не вспомнит слова нашего языка. Мы дотерпели, даже Бауаа, который уже утомился и время от времени бросал украдкой на меня взгляд, не собираюсь ли я, наконец, уйти, оставив ее разглагольствовать перед пылью и насекомыми на полу.
Пагмаджав продолжала говорить, но для нас она была как немая. Она увязла в этом другом языке, в котором, на мой слух, часто встречались звуки «ш» и «с», примерно как в нашем, но рождались они ближе к носу, а не к горлу. Вскоре наскучило и мне, я резко встал и вышел, следом вылетел и Бауаа. Толстуха Пагмаджав поносила нас в одиночестве последними словами, но что нам уже было до этого? Нам хотелось есть, тусклое солнце красовалось уже высоко. Гроза ушла, но вполне могла вернуться. Мы вошли в нашу юрту, там мама