Искусство почти ничего не делать - Дени Грозданович
Однако я, конечно, почти сразу заснул, прошел сквозь зеркало… и таинственным образом очутился возле камина с красными угольками в викторианской гостиной (мне кажется, где-то в Чешире…), где напротив меня в кресле «с ушами» спокойно сидел загадочно улыбающийся кот, который обратился ко мне со следующими словами:
«Я считаю, что вы вполне годитесь для того, что задумали, но, увы, боюсь, у вас не хватит на это сил, потому что изменить движение мира, представьте себе, так же трудно, как поймать Брандашмыга!»
Всегда ли у любви будет горько-сладкий вкус?
Мне вспоминается старый парк Багатель, поблекший под осенним дождем, лебеди, медитирующие на черной воде пруда, большой шумный водопад на искусственных скалах, аллеи, устланные влажной опавшей листвой, задумчивые лужи, деревья (как мне казалось), участливо склонявшиеся над нами. Особенно отчетливо помню старенькое убранство чайной, где мы заказали по чашке шоколада (которым это заведение славилось), и как потом она с бесконечными предосторожностями и обилием риторических оборотов начала объяснять, что у нашей «большой любви» нет будущего.
Я глядел на ее строгую наружность девушки из хорошей семьи, красивое отсутствующее лицо, на неземное тело сильфиды, которого в то время я так вожделел, и мне казалось, что от ее слов у меня под ногами разверзается бездна, я в буквально смысле думал, что сейчас исчезну из этого мира.
Мне было двадцать четыре года, и это было моим первым любовным разочарованием!
И однако, от того, как я тогда ее слушал — застывший призрак моей ранней молодости, у меня осталось странное воспоминание, по правде сказать, почти похороненное под спудом стольких лет, об остром наслаждении от непередаваемого вкуса шоколада, растекавшегося у меня в горле. Вероятно, именно тогда я осознал умиротворяющее действие синестезии — разве незадолго перед этим я не прочел у Платона о том, что для пылких созданий вкус любви навсегда останется горько-сладким? Эта простая метафора вкупе с вполне материальным вкусом на моем языке какао, сахара и крема в столь умело дозированных пропорциях неожиданно удержала меня в этом мире и не позволила потерять голову от худшей из бед юности.
Я не только познал утонченную прелесть сумрачного наслаждения, сладковатый вкус меланхолии, но и с мрачным воодушевлением понял, что огромная настоящая жизнь, вмещавшая все восторги и возможные разочарования неизбежных перипетий (на которые, как я предчувствовал, будущее не поскупится), была в то же время так роскошно щедра, что в случае несчастья взамен всегда оставалась ничтожная мелочь, за которую можно ухватиться; и должен сказать, это убеждение, эта вера не покидала и не подводила меня с того самого дня, по примеру тех воинов (хотя и в обратном смысле), которые, сражаясь с неумолимым врагом, всегда держат при себе капсулу со спасительным цианидом.
У меня это было всегда;^*- в виде конфеты, съеденной украдкой (вроде тех, которыми мама успокаивала мои безутешные детские горести), или (на невыносимо скучном уроке) старой безвкусной жвачки, приклеенной под партой, которую всегда можно пожевать снова, — да, это всегда было маленькой капсулой какого-то конкретного счастья, которое я привык держать под рукой и которое можно вкусить на краю пропасти отчаяния, и крайне редко случалось, чтобы эта тактическая уловка — маленьким лакомством произвести переворот в слишком нежной (и неизбежно уязвленной) душе — не сработала.
Впоследствии я узнал, что шоколад, название которого происходит от древнего мексиканского слова xocolatl (означающего «горькая вода»), считался у майя пищей богов или, точнее, как говорится в ученой книге, где я это почерпнул, посредником между богами и человеком.
И все же в тот день моего первого большого крушения любви, когда с печальной улыбкой — неизгладимой из памяти — она ушла, пожелав мне удачи, навсегда повернулась ко мне спиной, чтобы шагнуть в то будущее, где для меня уже не было места, и потом, когда, чуть погодя, я и сам как неприкаянный побрел по пустынным аллеям (потемневшим от проливного дождя), помню, я горячо взмолился о том, чтобы насмешливый Купидон — я догадывался, что мучения его наивных жертв доставляют ему извращенную радость, — проявил бы достаточно сочувствия, когда я вновь окажусь мишенью его жестоких фантазий, и ниспослал мне столь же восхитительное шоколадное утешение!
Магия нескромности
Сойдя с поезда на Южном вокзале, я слился с брюссельским туманом и отправился на поиски некой улицы с сомнительной репутацией в квартале Шарбек, где, как говорят, Мишель де Гельдерод[24] создавал свои мрачные средневековые басни. Разыскивая же указанный мне адрес, я прошел мимо приоткрытой двери квартиры на первом этаже и не смог удержаться, чтобы не глянуть внутрь. Это была мастерская художника, почти пустая, с трогательно старыми стенами. Снедаемый любопытством, я отважился зайти внутрь и громко спросил, есть ли там кто-нибудь. Ответа не последовало. Дивясь собственной смелости, я прошел дальше. Передо мной оказалась средних размеров застекленная веранда с матовыми стеклами, залитая тусклым и каким-то фантастическим светом; в центре была приотворенная дверь, тоже стеклянная, через которую, как мне, не знаю почему, показалось, при моем появлении кто-то выскользнул; остальные стены были голые, никакой мебели, кроме красивого столика, низенького и круглого, на котором лежали блокнот и штемпельная подушка. На пыльном паркете валялись холсты и большие листы бумаги. Чуть дальше, тоже прямо на полу, лежали какие-то щетки, молоток и три миски, от которых сильно пахло клеем. Слева у стены стояла рама, а справа — три перевернутые к стене картины. Все вокруг точно вибрировало от чьего-то недавнего присутствия. Под конец справа в глубине обнаружилась еще одна закрытая дверь, а слева другая, открытая, за которой при осмотре оказался всего лишь чулан, освещенный простым слуховым оконцем, выходившим в маленький двор.
Несколько мгновений я разглядывал это призрачное пространство, практически лишенное всякого содержания, но которое каким-то совершенно таинственным образом заворожило меня настолько, что я забыл, зачем и куда шел. В довершение я не смог удержаться и по очереди перевернул все картины. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что все они — превосходно выполненные в безмолвной, спокойной и прозорливой манере Моранди[25] — изображали