Трудное счастье - Юрий Маркович Нагибин
Большая горница погружена во мрак, лишь по углам горят лампадки, освещая суровые, в серебряном окладе лики святых. Затхлый церковный, ладанный дух, стылая, мертвая тишь. Хозяина я едва различил в глубине постели, высокой и широкой, как катафалк.
— Вот что, — веско сказал хозяин. — Ледащий ты! Даже харчей не отработал — сожрал больше, чем зробил. Гнать бы тебя безо всякого в шею! Но я не такой человек. Вон видишь пиджак да чоботы — возьми их себе. И ступай с богом, ступай, чтоб духу твоего я боле не слышал!
И тут к горклому запаху ладана примешался запах волов и навоза. Даже не повернув головы, я знал, что в горницу вошел Андрей.
— Харитоныч! — послышался в тишине его глухой голос. — Куда же гонишь хлопца в такую пору?
— А тебе что за дело? — прохрипел хозяин. — Ишь заступник выискался!
— Нехорошо, Харитоныч, не по-божески. На дворе зима…
— Ладно, ты мне не указчик! Проваливай!
— Коли так, я и вовсе уйду, — не зло, а как-то задумчиво проговорил Андрей.
— Что ж, хлеб за брюхом не погонится! — насмешливо отозвался хозяин.
Я выскользнул из горницы и уже подходил к воротам, когда кто-то схватил меня за руку и потащил в кухню. Это была Настя.
— Завтра пойдешь! Ироды треклятые — хлопчика в ночь гонят!
Вошел Андрей.
— Ей-богу, уйду, — проговорил он, будто продолжая прерванный разговор. — Душно мне тут…
— Куда же ты пойдешь на зиму глядя? — ворчливо сказала Настя.
— А вот и пойду, — по-прежнему раздумчиво и будто ни к кому не обращаясь, продолжал Андрей. — Пойду пошукаю, где люди по правде живут…
Говоря так, он увязывал себя потуже — видимо, намереваясь тут же отправиться в путь.
Слова Андрея перекликались со словами рыжего парня. Значит, и Андрею приспело время искать свою правду.
Со жгучим любопытством взглянул я на него. Он подметил мой взгляд и как-то неуверенно проговорил:
— Хочешь, вместе пойдем…
Скажи он это твердо, приказательно, я бы пошел с ним. Я полюбил Андрея Бондаря, полюбил его тяжелый, глухой голос, его суровую доброту, даже запах навоза и волов, который неизменно сопутствовал ему. Но не было у Андрея покоряющей силы и веры моего рыжего друга. Он, верно, и сам не ведает своего пути, не ведает, где искать правду. И я заколебался. Ведь уйдя с ним, я навсегда потерял бы возможность вернуться в станицу, а мой след мог привести маму только сюда. Но с рыжим парнем я пошел бы по всем его путям, не думая о том, что со мной будет. Я ничего не ответил Андрею, только наклонил голову, чтобы он не видел моих глаз.
Андрей вздохнул и шагнул к двери. Прошлепали тяжелые сапоги по навозной жиже двора, скрипнула калитка… Я бросился к двери. Никого. Большая ночь поглотила Андрея Бондаря.
Странно мне было: все люди, с которыми сталкивала меня судьба, куда-то стремились, уходили в неведомый путь, лишь я, цыганенок, которому от роду положено брести по земле за чем-то, не имеющим ни образа, ни названия, оставался на месте, прикованный, как цепью, к этой станице. Утром я облачился в длинный, чуть не до полу, хозяйский пиджак, надел большие, разношенные хозяйские чеботы с отстающей подметкой, похожей на щучью челюсть. Настя, сморкаясь, набила мне карманы ржаными лепешками. Она даже поцеловала меня на прощанье в голову, после чего — видимо, вспомнив, что я нечистый цыган, — сплюнула в угол.
Я вышел за ворота. Подметки щелкали, зачерпывая осеннюю грязь. Мальчишки, смеясь, кричали мне вслед:
— Хлопец! Чоботы каши просят!
Мне вспомнилась полевая каша, пахнущая дымком, большая рука Андрея, накрывающая меня попоной… Что-то теперь будет со мной!
Зареяли «белые мухи», как говорят на Дону.
Первый снег…
6
За последние месяцы жизнь многому научила меня. Я не пошел к богатым станичникам. В зимнюю пору, когда не нужны рабочие руки, из милости никто из них не даст приюта даже на псарне. Я пошел к беднякам. Я пошел к Кириллихе, или Москалихе, как называли ее в станице, и эта бедная, почти нищая женщина приютила нищего цыганенка.
Почему нарекли ее Москалихой, не знаю. Много лет назад притащилась она из средней России с тремя ребятишками и поселилась в заброшенной избе на краю оврага. Дети ее перемерли в ранних годах, и Кириллиха жила одна, то побираясь, то, при случае, подрабатывая.
Как ни странно, изба у Кириллихи была просторная, с толстой соломенной, будто гребенкой расчесанной крышей — царь-изба! Но там водился нечистый, и в избе никто не жил, кроме Кириллихи. Для бедного человека нечистый еще не самый страшный враг…
Изба Кириллихе досталась так. Мастера, строившие дом, подрядились с хозяином за одну цену, а когда изба была почти отстроена, хозяин отступился от своего слова и цену снизил. «Ладно, хозяин, — сказали про себя плотники, — не пойдет тебе впрок наша работа». Во всех четырех углах дома вмазали они в стены глечики — кувшины с узким горлышком — и так ловко заделали их, что невозможно было заметить крошечные отверстия, оставленные в наружной стене против каждого горлышка. Ветер, проникая в них, заставлял кувшины петь.
Что за страшное это было пение! Казалось, кто-то стонет, рыдает, воет раздирающим душу голосом, будто томятся и рвутся мертвецы из своих душных могил.
Конечно, хозяин, человек богатый, не стал жить в этом доме, да и другие станичники чурались его. Но Кириллиха, голубая душа, не боялась врага человеческого и обращалась с ним запросто.
Глечики, видать, были разные по размеру, и каждый обладал своим голосом. Начинали они свою дьявольскую музыку поврозь. Задул ветер, и первая тонкая, тоскливая, дрожащая нота прозвучала под крышей дома…
— Заныл бесененок! — говорила в этом случае Кириллиха.
Заухало филином в другом углу.
— Вот и старый бес проснулся…
Заревели в одноголосье, будто захохотали сквозь стон, два других глечика.
— А вот и сам ворог пожаловал! — заключала Кириллиха.
Поначалу все болезненно сжималось во мне, но постепенно я привык к дьявольской музыке и спокойно засыпал, как бы ни ярился нечистый.
Жили мы с Кириллихой дружно. С утра она шла побираться, а я отправлялся за топливом. Собирал я куранду, бурьян и перекати-поле, которое особенно хорошо горело, рассыпая яркие, сухие искры. Это тоже бурьян,