Мои семнадцать... - Леонид Александрович Александров
— А как закроешь-то? Подкатывает к полю какой-нибудь районный начальничек или его нарочный и — тык тебе в зубы записку председателя: «Отпустить…» Говоришь ему: «Вот лопата — накопай сам», а он тебе наставление читать: «Когда вы научитесь ответственных товарищей уважать?!» Так из кучи и нагребет ответственный, а то еще и тебя заставит…
— Грабеж форменный!
— Что поделаешь — город близко, начальства много… Да что — картошка! Помнишь, по скольку меду получали мы на трудодень до войны? Это когда у нас одна пасека была. Теперь две — старики постарались, а меду совсем не видим. Ни капли. Утекает сквозь пальцы. Вот какой нынче мед — как вода, прямо диво!
— Так, — Иван Михайлович вырвал былинку и сунул ее белый сладкий конец в рот, зажевал. — Так. А где эти записки? Они у тебя сохранились? А почему кладовщику их не сдавали?
— А кладовщики так смотрели на них: «Нам они — только чтобы до ветру с ними сходить. С бумагой сейчас плохо, оставьте их себе».
— Черт знает что! — Иван Михайлович выплюнул былинку и со злой четкостью взялся сворачивать цигарку. — В общем, так, Анна. …Надо браться за дело всерьез. Как видишь, наша жизнь опять входит в колею. Но беспорядков еще много. Рук не приложить — мало будет и двух пятилеток, чтобы в о с с т а н о в и т ь хозяйство. Стало быть, придется крепенько поработать. Может, и драться придется.
— Кем ты меня хочешь сделать?
— А никем, — пожал плечами Иван Михайлович. — Просто хочу, чтобы ты вела в звене учет. Если хочешь — стала хозяйкой картофельного поля. Это разве так уж много?
— За спасибо?
Счетовод частыми затяжками дожег цигарку и раздавил окурок под каблуком.
— Может быть, даже спасиба не будет, Анна…
— А драки, значит, будут?
— Будут. Обязательно.
Их взгляды встретились.
— Не смогу я, Иван Михайлович. Устала. До смерти.
— Я тоже устал, Анна. И тоже до смерти… Но надо, Анна, надо, праздничная…
— К-какая, какая?!
— Вот такая — п р а з д н и ч н а я. Такое тебе от меня прозвище.
— За что же мне от тебя такое прозвище?
— Есть в тебе что-то такое… Ладно. Не будем.
— Нет уж, скажи!
— Ты не думай, не воображай. У меня все с прозвищем ходят, кто с каким.
— И никто не знает своего прозвища?
— Никто. Кому это надо?
— А зачем же ты открыл мне мое прозвище?
— Чтобы ты… чтобы больше никогда не знала усталости…
Из-за ближнего куста показалась коровья морда, вскинулась и, продолжая жевать, уставилась на людей большими темными глазами.
— Идите на пруд! — сказала Нюра. Корова замерла. — Идите, идите на водопой!
Корова послушно скрылась в кустах.
— Что и вправду они пошли сейчас на пруд? — с немалым интересом спросил Иван Михайлович.
— Пошли. Они знают порядок… И что же я должна буду делать?
— Приходи сегодня в правление. Я буду ждать. Покажу тебе, как надо вести учет по картошке. Это сейчас главное — учет. А что дальше — жизнь сама покажет, подскажет. Ты ведь знаешь, картошку сейчас вторым хлебом стали называть. Так и порядок здесь нужен соответственный.
— Вон, смотри… — Нюра вытянула руку и показала на то, с чего они с самого начала не сводили глаз и боялись признаться себе в этом.
По низу косогора, по-над самым прудом, где в прошлом году было картофельное поле, по всей ширине его разбрелись ребятишки. Сделают два-три шага, присядут или просто наклонятся и ковыряют землю — ищут прошлогодние клубни. Текучие волны марева превращают их в призрачные пляшущие тени.
— Второй хлеб… А поди-ка, он первый для нас и в войну и теперь — ведь никакого другого нет…
Иван Михайлович молчал так долго, что Нюра обеспокоенно повернула к нему голову.
— Ладно. Договорились, — сказал он, вставая.
— Договорились, — откликнулась она с большим опозданием.
4
Нюра открыла глаза и увидела небо. Только небо — ясное, утреннее, и на нем, кроме солнца, не было ни пылинки. Да и солнце распалялось где-то в изголовье, его теплота мягко ласкала темя.
Нюрин сон был так глубок и освежающ, а пробуждение так неожиданно и чудесно, что она долгое время не могла сообразить, где она и что с нею.
Оказывается, она присела отдохнуть на остаток прошлогоднего омета соломы на меже да и не заметила, как повалилась и уснула. Коровы дотянули плуг до межи и кружились, как на привязи, выедая траву до черноты. В соломе попискивали мыши — играли, должно быть, свою свадьбу. Небо звенело от растворенных в нем тысяч жаворонков. Поле, казалось, ходило ходуном — то парила земля под солнцем, которое уже настраивалось, пожалуй, на свой летний круговорот. Земля пахла, остро и дразняще, кормящей матерью, вечно недосыпающей и вечно бодрой, готовой к этому на веки вечные.
Нюра круто повернулась на бок, чтобы встать и… замерла на четвереньках: у нее в изголовье сидел солдат… Сидел тихо, смирно.
Нюра впилась в него глазами в той горячей и вмиг обессиливающей оторопи, знакомой всем женщинам, пережившим войну, когда они хватались за сердце при виде любого военного, свернувшего с тракта в село, потому что тот военный мог оказаться и братом, и просто соседом, просто односельчанином, ушедшим на войну вместе с дорогим тебе человеком…
— Ну, что, узнаешь? — спросил солдат, а точнее, старший сержант, хитренько улыбаясь.
— Яша! Малов!
— Он самый! — признался довольный старший сержант и с деланной рассеянностью заозирался по сторонам, потрогал стоящие у ног большущие черные чемоданы и туго набитый вещмешок. Поправил под собой шинель, развернутую во всю ширь по соломенной прели подкладкой кверху.
Нюра торопливо и бестолково ощупала-одернула косынку, кофту, юбку; будто умываясь, туго протерла ладонями щеки, глаза, губы. И подумала, что это однажды с нею уже было, и обрадовалась: нет, нет, тогда все по-другому было!
— И давно ты здесь… Яша?
Малов вскинул руку, задирая рукав кителя, так называемого офицерского, и, едва всмотревшись, отчеканил:
— Ровно семнадцать минут!
— Нехорошо как получается, — сказала Нюра, откидываясь с колен назад и усаживаясь на подвернутые ноги.
— Что именно?
— Да вот — пришел и сидишь тут, а…
— Ты ведь и сама: пришла и… спишь тут! — засмеялся Малов, поднял с соломы веточку с тремя крохотными, едва распустившимися бурыми листочками березы и хлестнул по ярко начищенным яловым сапогам, сгоняя с них настырных мух. И Нюре сразу же вспомнился ветерок, вспомнилась ласковая свежесть на лице во время ее безмятежного сна…
Это в такое-то безветрие! Значит, он стерег ее сон!
Нюра закрыла глаза, припоминая, как она лежала, как спала, и, хотя опять ей показалось, что все это когда-то уже было, лицо ей залило таким жаром, что пришлось поспешно закрыться ладошками.