Павлик - Юрий Маркович Нагибин
Это был их последний большой разговор. Все оставшиеся до отъезда Павлика дни были наполнены деятельной суетой, не оставлявшей матери времени для раздумий. Только порой вдруг замирала ее рука, державшая иголку или утюг, по-старушечьи стеклянел взгляд, но тут же, вызывающе тряхнув своей маленькой, красивой, сильно поседевшей головой, она сбрасывала короткое оцепенение. Павлику выдали форму, они вместе прикрепляли кубики на петлицы и звездочку на ушанку и уверяли друг друга, что форма очень его взрослит.
Отъезд Павлика затянулся до самого Нового года, который они скромно отметили пирогом с картошкой и бутылкой плодоягодного вина. К этому времени из Казани вернулась Катя. Мать обрадовало это. Павлик был уже полностью экипирован, снабжен всем, что только могла измыслить материнская забота. Она, и только она сделала то последнее, что может сделать мать для сына, — собрала его на войну. Но проводы она решила уступить невестке: ей не хотелось, чтобы сын видел ее в минуту слабости. Все получилось как нельзя лучше: мать сделала работу, а лирику предоставила жене. Она согласна, чтобы так было и впредь.
Они простились коротко, сдержанно и просто, мать чуть прикоснулась губами к его щеке и сказала:
— Пиши мне всегда два слова: жив-здоров, но по возможности чаще.
А когда захлопнулась входная дверь, она прошла в комнату, села в свое любимое кресло, по привычке поджав под себя ноги, и медленно, беззвучно заплакала.
2
Они ехали долго, казалось, трамвай давно покинул пределы Москвы и несется сейчас сквозь неведомый простор. Мрак затемненных улиц, изредка прорезаемый таинственными синими огоньками фонарей, еще усиливал это ощущение.
— Похоже, этот трамвай мчит меня прямо на передовую, — сказал Павлик.
— Не представляйся, что тебе так весело, — отозвалась Катя.
Павлик пожал плечами. Почему-то Катя считала всегда, что знает его состояние лучше, нежели он сам. А он вовсе не испытывал грусти, захваченный тем, что ждало его впереди. Но Кате нравилось придумывать его на свой лад, с этим придуманным Павликом ей было душевно легче управиться, чем с настоящим, зыбким, живым. В этом сказывалась та женская властность, которую с обычным своим чутьем угадала в ней мать. Трудно властвовать над человеком, если ощущаешь его во всей его сложности. Павлик был для Кати маменькиным сынком, милым мальчиком, значит, сейчас, когда он выпал из-под теплого, материнского крыла, ему полагается грустить. А если он спокоен и весел, значит, бодрится, ломается…
Это понимание, пришедшее к Павлику сейчас, на переломе его жизни, было ново для него, оно волновало и вместе с тем было неприятно, будто он подсматривал за человеком в щелочку. Да и нужно ли это второе, потайное видение? А сам он — знал ли ее когда-нибудь по-настоящему? Вот она сидит, знакомая каждой складочкой кожи, каждой родинкой, каждым едва приметным, как взмах ресниц, движением и, в сущности, очень мало знаемая, первая и единственная женщина в его жизни. Ему нравились ее большие карие глаза, и тот, что глядел прямо и серьезно, и тот, что с чуть двусмысленным лукавством показывал голубоватую плоскость белка; нравились ее круглые, всегда горячие щеки и мягкие, полные губы, нежные руки и сильные ноги, нравилось ее крупное тело, ее бедра, грудь, шея, волосы, нравилось любить все это, целовать, осязать, вдыхать ее запах. Ну, а что еще? Ведь и он упрощал ее для себя, для своей радости. Почему она с ним? Она же любила другого и продолжала любить, во всяком случае, в первое время их знакомства. Она легко пошла на близость, просто и спокойно согласилась стать его женой. Она часто и с благодарностью говорила, что ей легко с ним, верно, она намучилась с тем, первым. Она ушиблась о жизнь, а Павлик вернул ей веру в себя, в свою силу. Как ни зелен был Павлик, он понимал, что все происшедшее между ними было результатом ее решения. Первая близость с женщиной пришла к нему без муки, без того бурного томления, о котором остается долгая и унизительная память, — чистым, радостным, щедрым, золотым чудом открылась она ему. И, охраняя это счастье, он совсем не старался проникнуть во внутренний мир Кати, закрывал глаза на все, что могло бы омрачить, замутить радость, получаемую от нее. Взять хотя бы ее семью! А он мирился с тем, что Катя жила в этой духотище, и, уезжая, оставлял ее там…
— Эй, молодой человек! — послышался голос кондукторши. — Вам сходить.
— Могла бы и лейтенантом назвать!.. — проворчал Павлик.
Катя завела свой косящий глаз под лоб, она всегда так делала, когда была чем-то недовольна. Ее раздражало легкомыслие Павлика. Она не преувеличивала ни серьезности, ни опасности предстоящей ему работы и вообще считала, что ему ни к чему было ехать, бросать институт перед самой защитой диплома, ломать их едва начавшуюся жизнь ради какой-то сомнительной, полутыловой деятельности, от которой не жди ни славы, ни почестей. Но все же они расставались, на нем как-никак шинель, едет он в сторону фронта, отныне она жена фронтовика, и, значит, ему следует вести себя с большим достоинством.
Они сошли напротив высокого темного здания.
— Это и есть наш пункт сбора, — тихо произнес Павлик. — Какая-то незнакомая здесь Москва…
Улица крутым изломом уходила вниз, там, во тьме, простроченной все теми же синими огоньками, виднелись низкие деревянные домики с заснеженными крышами, за ними высились старые, могучие деревья, между ветвями горели звезды, и к звездам тянулась как бы гигантская спичечная коробка, поставленная на попа.
— Знаешь, где мы? — отчего-то радостным голосом сказал Павлик. — На задах крематория!
Катя вздохнула и закатила глаза.
Они стояли на пустой улице, под темным небом, молодые люди, знавшие ночное дыхание друг друга и почти ничего не знавшие друг о друге, равно способные и полюбить, и разминуться, близкие и далекие; одни из тысяч и тысяч, кому довелось расставаться в эту жестокую пору. Сквозь туман, еще окутывающий их