Осень в Декадансе - Гамаюн Ульяна
Потом мы вдвоем поднимались галереями, словно по горному серпантину; Алина, свесившись с перил, снимала двор в геометрических узорах солнца и — если те не возражали — туземных жителей: толстуху, тело которой, как на картине кубиста, состояло из сфер и стереометрических примитивов, колоритных девушек и селадона в кальсонах, который, вывалив пузо на цыплячьи ляжки, сидел на табурете, жадно глядел на девушек и мечтательно почесывался. Живность была представлена отарами поджарых, мускулистых кур и заливистыми псинами, пасущими этих кур, как овчарки овец. Все двери были нараспашку; из форточек гремели брань и приторные радионадрывы; из общих кухонь доносились шкворчание и душераздирающий клекот приготовляемой пищи; забористые запахи отсылали к смрадной романтике средневековья, когда воду расходовали бережливо, а нечистоты щедро выплескивали под ноги прохожим.
Алина фотографировала складным широкоформатным «вильсоном», который извлекла из кофра. Галстук она сняла и, скомкав, сунула в карман брюк. Аборигены реагировали по-разному. Одни игнорировали человека с фотоаппаратом, другие ненасытным взглядом впивались в объектив, третьи прислушивались к стуку выдвигаемого шибера, как к звуку взводимого курка.
Уже стемнело, когда мы отправились в обратный путь. Незрячие фонари висели над дорогой бесполезной бижутерией. Посередине главной улицы вместо тенистой аллеи разверзся глубокий ров, кишевший малоизученной живностью. Путь освещали окна питейных заведений, где оргиастический разгул достиг своего апогея. То и дело распахивалась пасть какого-нибудь притона, обдавала улицу винными парами и гулом перебранки, выплевывала — или, скорей, выблевывала — на тротуар очередного бражника, и тот, пошатываясь, брел куда-то в пьяном угаре, падал и оставался ночевать в канаве. А вдалеке, за Дирижаблями, пульсировал отрезок эстакады с пунктиром огней, словно кто-то вытягивал нити из гобелена города, и нити гудели от натяжения.
В какой-то момент на развалинах справа материализовались тени, сгрудились в стаю, словно бы принюхиваясь, и чей-то голос гугниво пригрозил:
— Ашер, еще раз увижу в моем квартале с камерой, урою нахуй.
Тень говорила не на диалекте, что, очевидно, должно было подчеркнуть высокомерное презрение к чужакам. Тон был бесстрастный и сухой; угроза прозвучала констатацией, как это, вероятно, и должно быть в тех местах, где смерть давно утратила трагический ореол и стала обыденностью.
Алина остановилась и презрительно отчеканила:
— Отъебитесь, уроды. Я буду ходить куда хочу, с камерой или без.
— Ах ты сука! Ты хоть знаешь, кто я такой? Я же тебя уничтожу, снесу башку к херам!
Тени загомонили хором, зайдясь в приступе пышной, красноречивой брани. Угрозы продолжали сыпаться, становясь все затейливее и прихотливей. И вдруг иссякли.
— Ашер, я тебя предупредил, — донеслось с опустевших развалин.
На границе Дирижаблей с цивилизацией мы на минуту задержались в леопардовой тени под эстакадой. Земля под ногами была причудливо изрезана волнистыми лоскутами света. Над нашими головами промчался поезд и, словно макаронина, с горячим присвистом исчез в глотке тоннеля.
ПОСЛЕ
Он выглядел как вещь. Так выглядят все трупы: перчаточная кукла наскучила кукловоду, и он стянул ее с руки.
Мостовую устилали осколки стекла, листья какого-то растения и земля из разбитого цветочного ящика. На капоте «корриды», головой на испещренном трещинами лобовом стекле, лежал босоногий мужчина в пижамных штанах, с рассеченной губой и остекленелым взглядом. Сюрреалистичность сцены парадоксальным образом добавляла ей достоверности. Смерть в обыденной обстановке менее убедительна, чем бойня с реками крови. Мы ожидаем от этого события чего-то большего, чем тривиальный переход в небытие.
Тишину нарушало сухое треньканье использованных лампочек, которыми Искра сорил, фотографируя. Заученным движением он вставлял кассету, целился, пыхал блиц-вспышкой, выбрасывал очередную лампочку. Прошло достаточно времени, прежде чем на перекрестке истерично взвизгнули сирены и послышалось нестройное хлопанье автомобильных дверец, похожее на поощрительную овацию, которой предваряют появление на сцене примы. И точно: через мгновение в мигающей хмари повелительно прорезался густой, богатый модуляциями баритон, который отдавал приказы, пересыпая канцеляризмы матом.
Стражи правопорядка держались с подчеркнутой отчужденностью и безразличием людей, для которых смерть стала обыденностью, частью скучной бюрократической процедуры. Действом руководил ершистый тип в плаще, похожий на бульдога: он грозно супился, рубил ладонью воздух, решительно отбрасывал нашинкованное, патетически вздымал руки, будто призывая небо в свидетели, осыпал ругательствами своих нерасторопных подчиненных, а те усиленно изображали кипучую деятельность.
Искра продолжал меланхолично пыхать вспышками, запечатлевая тело в разных ракурсах и с разных расстояний. Меняя кассету, он ожесточенно жевал незажженную сигару, которая во время съемки снова безжизненно замирала, словно тоже была частью полицейского ритуала.
Бульдога сопровождал сержант — какой-то неприлично юный и непрофессионально сострадательный — и ошалело пялился на труп, пока деятельные коллеги вовсю вынюхивали, протоколировали и приобщали к делу. Насупленный медэксперт с готовностью отпахивал перед желающими кровавое покрывало, точно художник, демонстрирующий публике свой очередной шедевр. С жертвой обращались бесцеремонно, с подчеркнутой небрежностью, как будто даже бравируя бесчувствием и соревнуясь в цинизме. Когда медэксперт в очередной раз отпахнул пропитанную кровью простыню, впечатлительный сержант побледнел, чем вызвал приступ необоримого веселья у присутствующих.
ДО
— Что это еще за прыжки в канал? — Леман не отрывал глаз от капель ледяной воды, долбивших пористый брусочек сахара над рюмкой.
Лучистое, анисом пахнущее зелье мутнело на глазах, клубилось, наливаясь опаловым, матово-молочным цветом. Абсент казался солнечным, излучающим свет; уровень жидкости в озаренной рюмке стремительно повышался, как будто там зарождалась новая, неведомая жизнь.
Абсентная «Амур и череп» — сырое помещение с низкими сводчатыми потолками и белеными стенами — была забита студентами из окрестных корпусов Софии и Медицинской академии. Продолговатый, пропахший травами и анисом зал упирался в стойку с внушительным арсеналом бутылок и хозяином, вооруженным штопором и веером похожих на отмычки разнокалиберных ножей. Он тихо напевал или насвистывал, словно охотник, манком подзывающий полынных фей. Придя к открытию, можно было застать хозяина за чтением де Квинси или криминальной хроники — другие жанры он презирал, как пьяница кипяченую воду.
Пили в подвальчике исключительно абсент — прочие разновидности спиртного были презрительно отвергнуты завсегдатаями-пуристами; исключение сделали лишь для бренди — из пиетета к Эдгару По и его любимому коктейлю. Бутылочный частокол на полках завораживал, являя взорам мир абсента во всем его великолепии; колдовское зелье, отлитое в емкости всевозможных форм и размеров, орошенное световыми бликами, с фривольными рисунками на этикетках, взывало к вам с мольбой «выпей меня». По обе стороны от узкого прохода тянулись ниши, где, точно в гротах, укрывались от мирской суеты любители абсента. На столиках горели свечи, вставленные в бутылочные горлышки. Тревожно переглядывались овальные стенные зеркала, порождая череду размноженных отражений, засасывающий и уводящий в Зазеркалье коридор. Со стен вместо привычных рогатых чучел таращились человеческие черепа со свечами в пустых глазницах. Хозяин заведения, в отличие от большинства коллег, не отступал от профессионального политеса и не пытался подсунуть клиентам пойло со вкусом полоскательной жидкости или приторной микстуры от кашля. Амур если и присутствовал в подвальчике, то инкогнито (пухлявый херувим на вывеске не в счет).