Дочь самурая - Эцу Инагаки Сугимото
Однажды днём я шила у себя в комнате, как вдруг за закрытой дверью прозвенел голосок Тиё:
— Досточтимая бабушка, — сказала она, — когда вы умрёте?
Я отодвинула дверь. Матушка с Тиё уютно устроились на одной подушке. Я изумилась, поскольку в моё время ни один ребёнок не позволил бы себе таких вольностей с тем, кто старше, и тем не менее Тиё сидела под боком у матушки; обе с серьёзным видом разглядывали крохотные лакированные шкатулочки, расставленные на полу. Рядом стояла большая шкатулка, в которой хранились маленькие. Как хорошо я помнила эту шкатулку! В моём детстве она неизменно лежала в ящике маминого туалетного столика, время от времени матушка доставала маленькие шкатулки и в каждую сыпала благовония, истолчённые в порошок. Вот как сейчас.
— Вот бы и мне такие шкатулочки для моей куколки, — сказала Тиё.
— Нет, внученька, — возразила матушка, взяла в руки одну из шкатулочек и аккуратно встряхнула светлые полумесяцы, похожие на стружку, которую сняли с ракушки. — Это мои остриженные ногти, я собирала их всю жизнь.
— Ногти с рук и ног! — воскликнула Тиё. — Вот это да! Как странно!
— Тише, внученька. Боюсь, тебя не приучили уважать традиции предков. Мы храним волосы, состриженные в младенчестве, и ногти, чтобы, когда отправимся в долгий путь, наше тело оказалось совершенным. Скорее всего, ждать осталось недолго. — С этими словами матушка задумчиво посмотрела в сад.
Тиё с любопытством заглядывала в шкатулки, но вдруг лицо её омрачилось, и она теснее прильнула к бабушке.
— У меня на душе неспокойно, досточтимая бабушка, — призналась Тиё. — Я думала, ждать ещё долго-долго. Вы говорили, что всегда, даже когда были маленькой, клали в эти шкатулочки благовония, чтобы поддерживать их в порядке и готовности ко времени вашей смерти.
Матушка морщинистой рукой ласково погладила внучку по чёрной головёнке.
— Да, но теперь ждать осталось недолго. Я завершила труд всей моей жизни, и милосердный Будда уже готовит мне помост из цветов лотоса — я в этом не сомневаюсь.
— Милосердный Будда хочет, чтобы вы захватили с собой свои старые ногти, когда отправитесь на помост из лотосов?
— Нет, моё тело не имеет для него значения. Для него имеет значение только мой дух.
— Тогда зачем вы так прилежно собирали ногти?
Матушка покосилась на закрытое святилище.
— Когда святилище пусто, маленькая Тиё, оно самый обычный ящик, — сказала она. — Моё тело — святилище, в котором я обитаю: мне его одолжили. Но правила учтивости предписывают возвращать в надлежащем состоянии то, что тебе одолжили.
Серьёзный взгляд Тиё затуманился.
— Так вот почему мы каждый день принимаем ванну и чистим зубы. Вот так так! Никогда бы не подумала, что это любезность Богу.
Я так беспокоилась из-за детских промахов в этикете и так радовалась, что они медленно, но всё-таки учатся, что не задумывалась, как изменилась сама за годы жизни в Америке. Так, однажды я пошла по делам, а на обратном пути, поспешая по улице к дому, заметила, что матушка стоит в воротах и наблюдает за мной. Я сразу смекнула, что она не одобрит мою неприличную поспешность — и справедливо: нет ничего неизящнее, чем если женщина в японском наряде двигается торопливо.
Матушка, как обычно, встретила меня поклоном и заметила с кроткой улыбкой:
— Эцубо, ты всё больше похожа на своего досточтимого отца.
Я рассмеялась, но щёки мои пылали, когда я шла за матушкой по тропинке к дому; я молча снесла неизбежный упрёк (ни одной японке не понравится, если ей скажут, что у неё мужская походка). Такие случайные намёки заставляли меня быть сдержаннее в манерах, даже если ум мой устремлялся к прогрессу, и под тем же молчаливым влиянием матушки две мои подвижные американские дочки постепенно превратились в воспитанных японских девочек. Через два года обе говорили по-японски уже без акцента и так ловко носили японское платье, что посторонние думали, будто они всегда обитали в Японии.
«Жить с матушкой под одной крышей для девочек само по себе поучительно», — думала я, поздравляя себя с тем, что Ханано так славно приноровилась к принципам своей бабушки. Эгоистично занявшись своими обыденными обязанностями и довольная тем, что в доме царит гармония, я совсем позабыла, что если речь заходит о долге, то между старым и молодым природа велит предпочесть молодое. Я замечала лишь достижения — но что же утраты?
Однажды в пору цветения вишни Ханано сидела за своим письменным столом — он стоял возле моего, — как вдруг ветерок качнул ветку сакуры, растущей близ крыльца, и на стол Ханано слетели нежно-розовые цветы. Она взяла цветок в руку, аккуратно сдавила, а потом отшвырнула и уставилась на влажное пятнышко на пальце.
— О чём ты думаешь, Ханано? — спросила я.
Она удивлённо подняла глаза и медленно отвернулась.
— Однажды в Америке, — сказала она чуть погодя, — когда у нас дома собралось много гостей — кажется, на чаепитие, — я устала и вышла на лужайку. И полезла в свой замок, помнишь, на седьмую ветку высокой яблони. С неё осыпались цветы, и один угодил прямиком мне в ладонь, намочив её, точь-в-точь как этот цветок сакуры. Ах, мамочка, разве ты не отдала бы всё, лишь бы снова увидеть бабушку, и крыльцо, и деревья, и…
Чёрная головка склонилась к столу, но не успела я протянуть руку и поднять её, как Ханано подняла глаза.
— Всё в порядке, — продолжала она, — теперь я люблю Японию. Но порой у меня в груди бушевало пламя, и я бежала быстро-быстро. А однажды, когда дома никого не было, забралась на колючую сосну у крыльца — всего раз. Но больше не хочу. Всё в порядке. Мне здесь хорошо.
И тогда-то я вспомнила, как Ханано однажды бродила по дому и саду, рукава её развевались на ветру, гэта стучали по каменной дорожке, я же, чёрствая и ненаблюдательная мать, отвела её к себе в комнату и прочла ей нотацию о том, что надо вести себя смирно и тихо.
Но это было давно. Постепенно Ханано привыкла говорить тише, смеяться меньше, не так топотать по татами, сидеть молча, склонив голову, и внимать речам взрослых. Не далее как на днях матушка сказала: «Внучка подаёт большие надежды. Она растёт кроткой и грациозной».
Я сидела в задумчивости и гадала, счастлива ли Ханано. Печалиться было не в её привычках, но она изменилась. Взгляд смягчился, но утратил