Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки (СИ) - Хренов Алексей
Следующие ночёвки прошли в Новосибирске и Иркутске. Гостиницы для авиаторов напоминали деревянные сараи с рядами кроватей, но после многочасового гудения моторов и промороженного воздуха Лёха спал в них так, будто его уложили на пуховую перину.
После короткого перелёта из Иркутска в Читу — какой это был по счёту день пути, Лёха уже затруднялся сказать — экипажу устроили день, точнее полдня отдыха. Самолёт закатили в ангар, и его облепили механики, готовя к самому длинному отрезку маршрута.
Штурман вместе с командиром устроили настоящее арифметическое заседание. Разложив карту, они достали карандаши, линейку и принялись высчитывать маршрут.
До Благовещенска выходило чуть меньше тысячи трёхсот километров, или около четырёх часов полёта, что было близко к предельной дальности. Но лыжи, ветер, загрузка…
На карте маршрут выглядел как огромная подкова над Амуром, огибающая китайскую территорию.
Штурман, подведя итоги, выразился коротко и с философским подтекстом:
— Короткую промежуточную посадку планируем в Сковородино, на дозаправку. Запасные — Могоча да… Магдачи, или как их там… Магдагачи. Местные шаманы от метеорологии обещают высокую облачность…
Декабрь 1937 года. Взлетная полоса Могочи…
Через полтора часа полёта Лёха насторожился, машину стало ощутимо раскачивать и затем пошло лёгкое снижение. Он подался вперёд, вглядываясь в мутное остекление, хотя от этого толку было немного — о происходящем с самолетом он мог только догадывался по ощущениям.
Что-то рановато снижаемся, мелькнуло в голове. До «Сковородкино», Лёха привычно переделывал казавшиеся ему смешными названия, ещё час пути минимум. Что за хренотень!
И тут в переговорной трубе захрипело и голос командира прозвучал глухо, искажённо, будто из далёкого подвала:
— Идём… на запасной… в Могочи…
Слова отдавались металлом и хрипом. Лёха разом потерял всю сонливость, пытаясь понять состояние самолета, уж не отказом каким вызвана преждевременная посадка. Но нет, по ощущениям самолёт снижался нормально, под брюхом клубились облака, а верхушки елей стали явственно приближаться.
Труба откликнулась голосом штурмана:
— Командир! До Могочи двадцать километров осталось! Влево три. — голос звучал бодро, но даже через металл трубки чувствовалась тревога.
Могоча встретила их неожиданной, чужой тишиной.
Лёха, приникнув к крохотному кусочку стекла, отвоеванному у инея в своей ледяной щели, увидел внизу узкую ниточку железной дороги, петляющую между заснеженных соток, занесённую снегом реку и мелькнувшие редкие домики. Крошечные чёрные квадраты изб и тонкие струйки дыма из печных труб выглядели так, будто их кто-то нарисовал на снегу углём.
Посадка вышла довольно жёсткой. Машину дважды подбросило на неровностях, лыжи скрипнули, одна из стоек ударилась о наледь так, что Лёха рефлекторно зажмурился. Но СБ выдержал и, сбавив ход, прокатился до самого конца полосы, где и застыл, словно выдохшийся зверь.
Лёха судорожно принялся открывать фонарь кабины: застывший металл неохотно поддавался толчкам и ударам молодого лётчика.
Штурман с Лёхой выбрались из своих тесных «нор» — штурман из носовой будки, Лёха из хвостовой — почти одновременно. Ветер сразу ударил морозом в лицо. Они переглянулись и молча рванули к кабине командира.
Вдвоём они навалились на застывший механизм, дёрнули, задыхаясь в неудобной позиции, потом снова приложили усилия на раз-два-три — и, наконец, сдвинули фонарь.
От стоявшего вдалеке домика к ним первой спешила пара мужиков. Глаза у бегущих людей были квадратные — московский рейс сел прямо к ним во двор!
Из-за сарая показался чёрный выхлоп, донёсся раскатистый треск — трактор завёлся и, чихая, рванул по накатанной дороге к самолёту.
Командир сидел бледный, почти серый, сжавшись на сиденье, стиснув сквозь тяжёлый комбинезон правый бок обеими руками. Губы пересохли, дыхание было прерывистым.
— Живот… справа… режет… — выдохнул он едва слышно.
Декабрь 1937 года. Взлетная полоса Могочи…
Железнодорожная больница оказалась на деле скорее большой амбулаторией со стационаром. Врач отсутствовал — фельдшер, растерянный и бледный, сбивчиво объяснил, что доктора вызвали ещё два дня назад в Читу. Сам он ни разу в жизни не оперировал аппендицит и, глядя на командира, корчившегося от боли, только беспомощно заламывал руки.
— Надо везти в лагерную, — выдохнул он. — У них там хирург есть. Светило из Питера… Ну то есть враг народа конечно, но оперирует он всю жизнь…
— Не довезём, — мрачно ответил штурман, видя, как лицо командира стало совсем серым.
Фельдшер обречённо вздохнул и закрутил телефонную ручку.
— Станция?.. Дайте лагерь…
Дальше последовали длинные и сбивчивые объяснения — что спецборт экстренно сел у них, что командир с острым животом, что доктора в посёлке нет, вызван в центр, а с апендицитом до лагеря лётчика не довезти. Судя по потерянному, испуганному голосу фельдшера и длинным паузам, в ответ ничего хорошего ему на том конце провода не сказали.
Лёха, взял трубку у потерянного медработника и впервые заговорил официальным, звенящим сталью голосом:
— Герой Советского Союза, капитан Хренов. Политуправление РККА. С кем говорю? Дежурный? Представьтесь ещё раз, я записываю. Дайте немедленно начальника лагеря… Думаете, меня просто так поставили сопровождать этот борт? Спецрейс, на контроле Политуправления. Соедините… Жду.
Минутное потрескивание, и в трубке раздался хрипловатый голос — властный, в котором слышалось завуалированное недовольство, но с явно проскальзывающими осторожными нотками.
Хренов очень спокойно и даже размеренно изложил ситуацию, намеренно подчеркивая политическую важность задания и исключительность сложившейся ситуации.
На том конце на несколько секунд замолчали, потом сухо буркнули:
— Понял. Конечно пойдем на встречу коллегам. Сейчас пришлём доктора.
И связь оборвалась.
Хирург появился спустя двадцать минут. Высокий, сутулый, с узким лицом и усталыми глазами. Первым делом он закатал рукава и тщательно вымыл руки, и, не терпя возражений, выгнал всех посторонних из «операционной», оставив только фельдшера.
Через полчаса коридор небольшой железнодорожной больницы уже гудел, как улей. Набежали местные чекисты, во главе которых явился сам начальник лагеря, администрация посёлка, представители местной воинской части, авиаторы. В приёмной столкнулись шинели, ватники и кожаные тужурки. Лёха аккуратно представился начальнику лагеря и, отведя его насколько возможно в сторону, развернул бумагу с печатью Политуправления и подписью Смирнова.
Начальник лагеря, привыкший строить людей одним взглядом, аккуратно взял в руки бумагу и внимательно её изучил, кивнул головой своим мыслям и даже попытался улыбнуться, выдав кривоватый оскал:
— Капитан, надеюсь, укажите в рапорте по своей инстанции, как мы оперативно оказали всю возможную помощь.
— Непременно, — сказал Лёха. — Нам бы ещё высокооктанового бензина для борта, не хотелось бы прерывать ответственное задание партии и правительства. Раз уж мы тут экстренно сели, дозаправить борт и наверстать потерянное время.
— Вы же тоже лётчик? — оживился местный начальник отделения БАМлага. — Сегодня же поможем и людьми, и техникой! И полосу укатаем для взлета в лучшем виде!
В этот момент вышел хирург, снимая резиновые перчатки. Лицо у него было усталое, но спокойное.
— Успели, — сказал он негромко. — По самому краю перитонита прошли.
Позже, вечером, когда командир уже спал в стационаре под уколами, штурман хлопнул Лёху по плечу:
— Ну ты силён, Хренов! НКВДшников строить — это не каждый сумеет. А главное — успели! — потом слегка задумался и расстроено произнес, — Жаль только полет прервали, пока ещё сюда нашего пилота пришлют… И все премиальные накрылись.