Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки (СИ) - Хренов Алексей
Лёха хмыкнул:
— Маскировка, как всегда, наше всё. Умеют же наши — на любую боевую морду натянуть гражданское лицо. От японцы удивятся, когда им на головы вместе с почтой бомб насыпят!
Он поднялся по трапу, постучал по борту ладонью — чисто из любопытства.
— Эй! Есть кто живой?
Ответ пришёл откуда-то из носа самолёта — с хрипом и возмущением, будто из трубы ассенизационного коллектора:
— Кому там неймётся! Поспать не дадут! По рогам давно не получали, китаёзы неугомонные!
Лёха замер и задумался. Голос был знаком до боли — с той самой интонацией, которую он слышал не один и не два раза… и даже в полёте. Мозг озарило прозрением.
Наш герой прищурился и что есть сил крикнул в ответ, вложив в голос командирский металл и веселье старого приятеля:
— Совсем нюх потерял! Наглая усатая морда! Как с командиром разговариваешь⁈
Из кабины показалось лицо — действительно усатое, сердитое и зевающее, как у медведя, вытащенного из берлоги раньше срока. Лицо замерло, пригляделось к Лёхе:
— Видали мы таких командиров! Таких командиров мы вертели на… — в нём отразились узнавание, затем потрясение, а потом ликование, граничащее с безумием.
— Ну и ни хрена себе! — прохрипела заспанная морда. — И правда командир!
На мгновение повисла пауза — такая, когда даже воздух замирает, пытаясь осознать происходящее. А потом Кузьмич, потому что это мог быть только он, вдохнул во всю грудь и заорал так, что было слышно на другом конце аэродрома: заправщики бросили канистры, а китайцы у кухни в ужасе уронили кастрюли.
— Команди-и-ир!!! — проревел он голосом, способным перекричать гром и сбить японский разведчик в небе. — Живой!!!
Глава 23
Какие… дети! Фашисты!!!
Конец марта 1938 года. Аэродром Ханькоу, основная авиабаза советских «добровольцев».
Вдоволь наобнимавшись, друзья почти час перебрасывались новостями, словно два старых почтовых ящика, в которых за годы накопилось столько писем, что теперь они с радостью выбалтывали их друг другу, не дожидаясь ответа собеседника.
Оказалось, что по возвращении в Москву Кузьмич проявил чудеса дипломатии и житейской смекалки. Воспользовавшись советом Лёхи, он принялся раздаривать мелкие испанские сувениры — ручки, зажигалки, ежедневники. Для Лёхи, человека с багажом из будущего, это были безделушки, а вот для Москвы тридцать седьмого — настоящие сокровища. В эпоху, когда даже авторучка могла повысить общественное положение, а иностранная зажигалка придавала ореол мировой важности, Кузьмич стал ходячим символом успеха.
— Я тебе скажу, Лёха, — делился он, подмигивая, — одна ручка с надписью «Barcelona» заменяет три допроса о международной дружбе.
Результат не заставил себя ждать. Профсоюз оценил столь тонкий вклад в укрепление дела интернационализма, и Кузьмич получил путёвку в санаторий на Чёрное море для всей семьи аж на полтора месяца.
— И вот, брат, представь, — рассказывал он с восторгом, — я впервые понял, что на море можно не только мёрзнуть, но и купаться.
Вернувшись из санатория посвежевшим, округлившимся и слегка разнеженным, Кузьмич внезапно задумался, не зря ли вообще вернулся в свой Архангельск. Да и жена ему изрядно увеличила плешь, напоминая, что могла бы жить в Крыму. Казалось, лысина у Кузьмича появилась не от шлемофона, а от семейного благополучия.
Когда судьба подкинула шанс уйти из флота «по состоянию здоровья», Кузьмич даже не стал возражать. Перед самым уходом из флота ему, как человеку заслуженному и, по выражению начальства, «сохранившему бодрость духа при видимых признаках износа корпуса», присвоили внеочередное звание майора — прямо перед выходом в запас. В довесок к званию оформили и вполне приличную военную пенсию, чтобы герой не считал копейки в буфете, как выразился кадровик. Теперь Кузьмич получал сразу два удовольствия — зарплату в Главсевморпути и военную надбавку за заслуги перед Родиной.
— Красота, Лёха! — заключил он, хитро поглядывая. — И вроде как на пенсии, и вроде как и при деле.
На гражданке его приняли с распростёртыми объятиями — как-никак орденоносец. В Главсевморпути, вспомнив про его военное прошлое, направили на освоение новой техники — переучиваться на только что поступившие в управление ДБ-3 в транспортном варианте.
А уж когда выяснилось, что у него имеется, хоть и сданный в особый отдел, но всё же оформленный заграничный паспорт, — и когда потребовался экипаж с самолётом для заграничной командировки, — человека с таким багажом знаний пропустить не могли.
И ускорить эту процедуру помогла, как ни странно, его жена.
— Да понимаешь, — начал Кузьмич, подпустив трагизма в голос, — позвали меня в школу, к дочке. Мол, герой, орденоносец, пусть расскажет детишкам о подвигах советских лётчиков. Один я такой на весь Архангельск оказался!
Ну я одел форму с орденами, пришёл, чинно так сел, познакомился и стал рассказывать. Они слушают, глаза круглые, рты приоткрыли — ловят каждое моё слово! Ну я и вошёл во вкус, как обычно. Про всё вспомнил — и про Испанию, и как мы с тобой «Дойчланд» чуть не утопили, и как мессеры на нас насели…
— Короче, разошёлся я. Стою у доски, руками машу, показываю, как из пулемёта стреляю, кричу: «Лёша! Ебошь влево! Я его сейчас из крупняка аху***чу!»
И тут тишина. Училка глаза округлила, дети радостно скалятся. Она мне — шёпотом, но страшным таким, как на допросе:
— Товарищ Кузьмичёв! Тут же дети!!!
А я, весь на нервах, в Испании ещё мессеры отстреливаю, в запале как гаркну:
— Какие нах**й дети! Фашисты!!!
Лёха уже буквально рыдал — не по-настоящему, а с тем восторгом, который начинается в груди и вырывается наружу в виде икоты, смеха и бессмысленных звуков.
— А самое ужасное, Лёшенька, в этой истории угадай что было?
— На работу написали чему ты детей учишь?
— Если бы! А вот и нет! Училка эта оказалась лучшей подругой моей жены!!!
Лёха уже не мог смеяться, просто держался за живот, утирая слёзы кулаком, и никак не мог успокоиться.
В общем, Кузьмич любил жену искренне, всем своим ворчливым, но большим сердцем — однако, когда подвернулся случай улететь в командировку, он не сомневался ни минуты.
— Любовь она, любовью, а тишина и свежий воздух командировки ещё никому не вредили. Вот, значит, так и долетел до тебя, командир, — закончил он, откручивая пробочку с небольшой фляжки и улыбаясь в усы. — Не зря, выходит, сувениры раздавал.
— Ты, кстати, кто теперь? Капитан, говоришь? — Кузьмич прищурился, вытянув шею, словно собирался разглядеть на Лёхином комбинезоне следы кубиков или прямоугольничков, или даже флотских галунов. — Вот правильно! Значит, будешь теперь честь мне отдавать и строевым шагом подползать! Салага! — он заржал, показывая прокуренные зубы.
— Ага, — ответил Лёха, не моргнув, — ка-ак подползу. Только ты, Кузьмич, не взыщи, если это не строевой шаг получится, а тактическое сближение с целью профилактической затрещины.
Кузьмич захохотал ещё громче, хлопнул его по плечу и, подмигнув, сказал:
— Узнаю командира!
Конец марта 1938 года. Аэродром Ханькоу, основная авиабаза советских «добровольцев».
Договорившись со своим начальством и заодно с пилотом ДэБэшки — Инокентием Карауловым, — Лёха выслушал одобрительное:
— Да мне-то что! Всегда рад, если кто умеет порулить этим чемоданом.
Самолёт и вправду был скорее похож на беременную трубу с крылышками — длинный, пузатый, с выступающим вперёд носом, напоминающий морду удивлённого бегемота, которому судьба прищемила щёки дверью.
За пару часов в кабине Лёха успел обсудить с Карауловым все особенности пилотирования и даже, как водится, поспорить о том, где у самолёта «характер», а где просто заводской брак. Потом они вместе отработали на земле основные приёмы — рулёжку, повороты, запуск моторов — и к концу дня поднялись в воздух.