Метаморфозы - Борис Акунин
Будь ты проклят, Лев Толстой!
Кара последовала незамедлительно. Графиня вытерла платком слезы, поднялась и бросила в камин все четыре тома, один за другим, а потом стояла, не в силах оторвать глаз от зрелища вспыхивающих, чернеющих, загибающихся бумажных страниц.
Она видела другой огонь — распространяющийся вширь и поднимающийся вверх, к серому осеннему небу. И была не старухой, а девочкой, которая смотрит, как сгорает родной дом. Отец сидит рядом, он крепко держит ее за руку, сейчас скажет про соляной столп и задернет шторку, но мгновение замерло. Пожар бушует, лопаются окна, оглушительно трещит раскаленная крыша, в стеклянной оранжерее факелами пылают пальмы, под которыми Софи-Сонечка воображала себя Виржинией на тропическом острове.
В то утро у них в Воронове был Кутузов, грузный, усталый и очень старый, напугавший Соню тем, что за завтраком, приподняв с лица черную повязку, долго мял пальцами пустую ввалившуюся глазницу. Сидели так: на одном конце длинного стола домашние и адъютанты, на другом — отец и фельдмаршал. Они о чем-то вполголоса разговаривали. Отец горячился, Кутузов мял глазную впадину. Через окна было видно небо — в той стороне, где находилась Москва, черно-красное от пожара.
«Я ничего не желаю про это знать, граф! Не ввязывайте меня! — громко и сердито сказал неприятный старик, резко поднявшись и заскрипев стулом. — Право, мне и без того придется отвечать слишком за многое. Полковник, велите трубить поход!»
Много позднее Софи догадалась, про что не желал слышать Кутузов: про поджог города, обрекающий Бонапарта на уход восвояси. А потом заберет всю славу победы себе, не выиграв ни одного сражения! И уж можно не сомневаться, что этого хитрого лиса Толстой описал героем!
Армия ушла, Кутузов со своим штабом отбыли. Приготовились к отъезду и Ростопчины. Матушку отнесли в дормез на руках, она была в обмороке — батюшка объявил ей о своем решении с глазу на глаз.
Пятнадцатилетней Наталье и тринадцатилетней Софье он рассказал о том, что намерен сделать, только теперь.
— О дочери мои! Быть может, вы проклянете своего родителя за то, что он своею собственной десницей уничтожит кров, под которым вы счастливо и безмятежно возрастали. В благоустройство сей обители вложил я все свои чаяния и многие труды! Здесь мнил я окончить свои дни в покойной и уединенной старости, окруженный вашими чадами, коим завещал бы мой Элизиум!
Соня испугалась. Отец был не похож на себя всегдашнего. Взгляд воспален, волосы всклокочены, голос срывается, и как странно, как неестественно говорит — будто актер в пьесе «Прометей и гнев Зевеса»! На украшение дворца, на создание современнейшего, по аглицкой методе организованного хозяйства он потратил десять лет и несметные богатства, превратив Вороново в прообраз земного рая. Это было самое лучшее место на всей земле, Сонино волшебное королевство, в котором она обитала сказочной принцессой.
— Но речено в Писании: «Сотвори всесожжение твое и помолися о себе и доме твоем»! — Отец воздел руку к небу, похожий уже не на греческого героя, а на ветхозаветного пророка. — Лишь тогда, узрев драгоценность жертвы, спасет Господь твою душу! Я был бы лицемер и злодей, ежели бы принес во всесожжение драгоценнейший из городов русских, а драгоценнейшее из своих владений сохранил бы! Пускай же хулят меня москвичи, пускай предадут проклятью собственные дети, но я возлагаю на алтарь Господень любимейшее творение мое и молю Всевышнего лишь об одном: прими сию жертву, но спаси Россию, спаси люди Твоя!
Наталья зарыдала, а Соня, дурочка, все еще не понимала. Только когда отец махнул рукой, и слуги двинулись с горящими факелами к дому, поджигая наваленные повсюду копны сена, девочка сообразила, что происходит, но не заплакала, а ощутила восторг, ужас, благоговение — всё вместе.
Отец окунул кисть в ведро белой краски. Крупно написал на прикрепленной к тумбе доске по-французски: «Незваные гости! Здесь наслаждался я счастием средь моей семьи. Ныне же предаю огню дом свой, чтобы он не был осквернен вашим присутствием. Ростопчин».
И после, в карете, Наталья сидела согбенная, рыдая, а Соня всё оглядывалась, пока батюшка не задернул шторку.
Вот каков он был, Федор Ростопчин, умилостививший Господа величием своих всесожжений и тем спасший свою неблагодарную отчизну, а не «человеком с испуганными глазами»!
Теперь новая отчизна, горячо любимая Франция, тоже гибла, и спасти ее было некому, потому что своего Ростопчина, готового принести Париж во всесожжение, не нашлось. Есть его дочь, но она «не Ростопчина» и поскаредничала сжечь свое драгоценнейшее достояние, свой элизиум Нуэтт, скромную тень великолепного прекрасного Воронова. Низкосердная, мелкодушная дочь великого человека…
И не надо утешаться тем, что жертва, принесенная старой женщиной, никого и ничего бы не спасла. Так рассуждают атеисты, а истинно верующий знает: все беды — не только личные, но и всенародные — ниспосылаются Господом твоей, исключительно твоей душе, во испытание, дабы проверить, крепка ли твоя вера. И милосердие Всевышнего в том, что, сколько испытаний ни провали, из этого училища-чистилища тебя не изгонят, будет новый экзамен, пройдя который, ты искупишь все прежние грехи и вины. Экзамен на готовность ко всесожжению.
Эта мысль заставила графиню вздрогнуть. А ведь неправда, что самым драгоценным ее достоянием является оставленный на поругание нормандский шато. Суть, смысл и счастье ее жизни — литературный труд и нынешняя главная книга.
Так вот какой жертвы ожидает Бог!
«Это бред, безумие, истерическая аффектация!» — панически стал урезонивать ее рассудок. «Ты веруешь в Господа. И ты урожденная Ростопчина», — ответствовала рассудку душа.
Софи вернулась к столу и сначала внесла исправление в девиз на кресте будущего надгробья. Вычеркнула из триады «мои книги», оставила только «Бог и мои дети».
Потом взяла рукопись романа и без колебаний швырнула ее в огонь. «Больше до конца жизни не напишу ни строчки, только спаси от гибели мою Францию!» — прошептала писательница.
Она сдержала свое слово.
И Франция спаслась.
Этот снимок я сделал на могиле Софьи Федоровны в день ее 225-летия. Рукопись последнего романа действительно не сохранилась.
ЭГОБЕЛЛЕТРИЗАЦИЯ
Вечный соблазн писателя — не всех, но многих, очень многих — превратиться из творца