По ту сторону фронта. Книга вторая - Антон Петрович Бринский
Наконец вспышки разрывов начали отставать, прожекторы шарили по небу где-то позади. Стало спокойнее. Над горизонтом трепетало багровое зарево, а земля была вся черная, только изредка по невидимым дорогам проползали тусклые светлячки автомобильных фар.
Становилось холоднее: самолет набирал высоту.
— Скоро линия фронта, — сказал Красовский, стоявший рядом со мной. — Вот уж там постреляют.
Но линию фронта мы прошли без помех. Далеко внизу были вспышки выстрелов, были костры, пожары, прожекторы опять полосовали небо, и все же ни одна зенитка не ударила по нашему самолету.
Снова снижаемся. Все тревоги остались за линией фронта и сразу забылись. И на смену им пришло такое нетерпение, что мы уж ворчать начали на нашего пилота и на время: чем ближе, тем медленнее тянулись минуты.
Внуковский аэродром. Большая земля. И Москва рядом… Видали вы, как люди целуют землю? Некоторые из моих спутников падали на колени и целовали ее. Пожилая женщина приговаривала:
— Родная!.. Святая!..
И, вероятно, каждый из нас повторял в душе эти слова. А она вытирала лицо, должно быть, на нем были слезы, в темноте не видно… Да, было еще темно, и только восточная половина неба начинала светлеть. Летели мы около пяти часов, а мне показалось: вечность!
Подошла санитарная машина. Люди в белых халатах, светя карманным фонариком и негромко переговариваясь, начали выносить раненых.
— Что вы там канителитесь, — крикнули от машины. — Все, что ли?
— Нет еще, — ответили сверху. — Вера Родионовна, возьмите ребенка.
— Ребенка? Откуда ребенок-то? — удивилась Вера Родионовна, немолодая и, должно быть, сердитая женщина.
И я удивился:
— Что за ребенок?
— А вы разве не видели? — ответил Красовский, и по голосу можно было понять, что он улыбается. — Рядом с нами лежал. Помните, командира принесли — ноги в гипсе и рука на перевязке. Так вот ребенок его.
— А почему он не плакал? — спросил кто-то. — Ведь всю дорогу молчал.
Все засмеялись и наперебой заговорили.
— Это вы у него спросите, почему не плакал… Партизанский, потому и не плакал: дисциплину знает… С самого рождения приучается к конспирации.
Вера Родионовна осторожно спускалась по лесенке, бережно прижимая к груди крохотного пассажира, и ворчала:
— Неплохо, видно, живется партизанам, если детей заводить начали.
Молодая санитарка, передавшая ей ребенка, крикнула:
— А по-твоему, Родионовна, ребята только от добра родятся? Любовь не спрашивает.
— Любовь, — продолжала ворчать Родионовна. — Любовью детей не прокормишь. Детей растить надо, а не на самолетах катать.
— Слыхал? — спросил Красовский.
— Слыхал, — ответил я. — А сколько ему времени, этому партизану?
— Полгода будет, не больше. Рано начались его приключения.
И, словно сговорившись, мы оба вздохнули…
…Когда пришла и за нами машина — трясучая, видавшая виды полуторка, стало совсем светло. Подъезжая к столице, мы видели окопы, противотанковые рвы, доты, дзоты, стволы зенитных орудий, путаницу проволочных заграждений. Мы знали, что гитлеровцы подходили к самому городу, что их здесь разгромили, но еще не представляли себе воюющую Москву. И вот они, боевые рубежи. А дальше?.. Фашисты писали, что камня на камне не осталось от Белокаменной… Мы знали, что это ерунда, но сколько было бомбежек и артобстрелов…
Начались окраины, тихие и сонные в этот ранний час. Еще не звенят трамваи. Редкие прохожие. Военные патрули. Заспанные дворники выходят на улицу. У продуктового магазина разгружают привезенный из пекарни хлеб. С московского неба опускаются аэростаты заграждения, и вот уж они лежат на сквериках, длинные, белые, колбасообразные, а вокруг них девушки в военной форме. И на перекрестках такие же девушки-регулировщицы. Тех грандиозных развалин, о которых кричал Геббельс, нет. Есть поврежденные, есть разрушенные дома, но их немного. На оконных стеклах, как напоминание о бомбежках, наклеены накрест узкие бумажные полоски.
Вот и Москва-река, и Кремль за ней — все, как было, только все это выглядит сейчас каким-то особенным, по-военному суровым.
У гостиницы «Москва» машина остановилась. Москвичи вылезли, а я, не москвич, вместе с остальными поехал дальше и спохватился только тогда, когда кто-то сказал:
— Теперь на Сходню.
На Сходне располагались штабы партизанского движения Украины и Белоруссии, а мне надо было не туда — мне надо было в свой центр, находившийся где-то здесь, в самом городе. Что же, остановить машину? Но куда я пойду по улицам в своем партизанском виде? Еще арестуют — канители не оберешься… Сомнения мои рассеял Красовский.
— Поедем с нами. Оттуда позвонишь — пришлют машину.
И я поехал.
Улица Горького. Со стены почтамта громадный плакат глянул на меня глазами женщины с красивым, суровым, полным тревоги лицом. Седые волосы выбивались из-под платка, и мне показалось, что я уже видел эти волосы и это лицо, чувствовал на себе этот взгляд. Ведь это он провожал меня по дорогам отступления, он встречал меня в разоренных фашистами белорусских и украинских деревнях. «Мать-родина зовет!» — кричали большие белые буквы. Что-то очень верное, очень убедительное сумел схватить художник. Плакат промелькнул, остался позади, а глаза все еще стояли передо мной. Родина-мать зовет!..
* * *
Сходня. Белые дома за высоким забором. У ворот девушка с автоматом. Она не задержала нас: своя машина. Кто-то из сидевших в кузове досадливо сказал, глядя на нее:
— На что им тут автоматы? Отдать бы им наши берданки!
— Попроси — может, сменяет, — засмеялись в ответ.
Нас ожидали. Не успела машина остановиться, как ее окружили. Посыпались приветствия и вопросы.
— А, Петр Васильевич! Наконец-то!.. А Семенова не привезли?.. А из комаровцев кто-нибудь прилетел?..
Как-то сразу все приехавшие — кого встречали и кого не встречали — рассеялись: здесь были общежития для прилетающих из вражеского тыла партизан, находившихся под командованием Украинского и Белорусского штабов партизанского движения. А я остался. Я принадлежал, если можно так выразиться, к другому ведомству. Было еще очень рано, и мне приходилось дожидаться, когда начнется работа в штабах, чтобы позвонить по телефону в наш центр.
Широкий двор почти опустел, и только в курилке, какие обычно бывают в военгородках — загородка, бочка для окурков и скамейки по бокам, — сидел офицер в зеленой фуражке пограничника.
Я подошел к нему — все равно ждать. Человек этот был совсем незнаком мне, и все же я поздоровался, садясь на скамейку неподалеку. Он поднял глаза, и взгляд его показался мне неприятным и тяжелым. Не отвечая на приветствие, он отрывисто спросил:
— Сегодня прилетел?
— Да.
— Из какого хозяйства?
— Черного.
И странно было: словно мой вид или мои ответы задели, кровно обидели его — так резко он говорил, так подозрительно, почти враждебно сверлил меня глазами. Я даже осмотрел себя