Дом на полпути - Фине Гробёль
Как только заводится двигатель, Ларс включает радио и делает погромче. Прошлой ночью я почти не спала, но, к счастью, не я одна. «Лакрицу?» – предлагает он, не отрывая взгляда от дороги, протягивает пакет и похлопывает себя по бедру в такт музыке, льющейся из динамиков. Лассе запускает руку в пакет и берет несколько конфет. На заднем сиденье Гектор спит, прислонившись головой к окну. Мы приезжаем в Санкт-Ханс заранее, чтобы успеть настроить инструменты, провести саундчек, а затем выпить кофе и покурить. «Волнуетесь?» – спрашивает Ларс, и стажер широко улыбается в зеркало заднего вида. «Да, очень», – отвечает полусонный Гектор с лакрицей во рту. Я ни разу не бывала в Санкт-Хансе, но меня всегда привлекала его изолированность: бескрайние зеленые поля и никаких посторонних, глубокие озера, в которых можно искупаться, отчаянные и прекрасные пробежки у воды, неторопливое выздоровление, тихие сады. Не то что в городе, где больничные периоды короткие и изматывающие, без надежды на уединение от общества – вы окружены миром и людьми, мчащимися на работу на велосипедах, спешащими отвести взгляд при виде вашей печальной участи. Жизнь в Санкт-Хансе я всегда представляла похожей на больничную жизнь в фильмах: с перспективой вечной дружбы с персоналом и пациентами, жесткими рамками, которые смягчают люди, желающие, чтобы другим было хорошо. Как будто эти рамки не созданы самим человеком, как будто мое собственное романтическое представление о психиатрической больнице за городом не является частью этих рамок; как будто все, что нужно пациенту, – это свежий воздух и время вдали от тягот внешнего мира. «Обычно там очень уютно», – говорит Ларс. Лассе улыбается и кивает, беспокойно загибая пальцы. Я опускаю стекло, и в машину врывается струя воздуха, гул ветра почти заглушает все остальное.
Я закрываю глаза и оказываюсь у себя за спиной. Mama, take this badge off of me[16]. Голос Ларса ложится на мой, как сладкая подушка на дыхательные пути. Когда я снова открываю глаза, то вижу пациентов, танцующих на траве: куча свитеров с длинными рукавами развевается на ветру. На ком-то розовая шапочка, у кого-то вьющиеся до плеч кудри, подпрыгивающие в воздух. Под их ногами – пожелтевшая трава, между ними – тонкие столбики сигаретного дыма, координаты другого места. К концу нашего исполнения Knockin' on Heaven's Door танец становится подвижным и радостным, один пациент кружит сиделку на протяжении всего второго куплета. Кто-то останавливается, чтобы сделать глоток воды, солнце в зените. Под деревом небольшая группа в одинаковых белых футболках с надписью «Забег Санкт-Ханса» распаковывает бутерброды – прекрасный день для вылазки. Мы покидаем сцену, публика в восторге. Ладонями от себя, костяшками к небу.
Когда мы вернулись к себе на шестой этаж, остальные уже заказали пиццу. Они накрыли стол на общей кухне и включили телевизор. Кирстин открывает холодную двухлитровую колу и наливает мне стакан. Ларс хватает кусок пиццы и кричит: «До свидания, спасибо за отличный концерт!» И, прежде чем исчезнуть в коридоре, ведущем к лестнице, он сжимает мое плечо и бросает: «Молодец!» Я не знаю, куда себя деть. Мы смотрим по телевизору отборочный тур «Х-фактора», Вахид делает погромче. Кирстин сидит в кресле рядом с нами, на ее коленях – тарелка, она прикрывает рот, когда смеется. По коридору проходит Мари, лишь слегка кивнув в нашу сторону.
Большая часть мебели Сары громоздится в коридоре. Она не переезжает – ей укладывают новый пол из ясеня. Мне приходится прижаться к стене, чтобы пробраться мимо кровати, которая аккуратно застелена бежевым покрывалом и стоит в центре коридора. Сквозь небольшую щель приоткрытой двери виднеется новый пол – он бросается в глаза, но уже не кажется чужеродным. «Линолеум мешает мне спать, – говорит Сара, – линолеум мешает выздоровлению». Но теперь дверь в комнату не открывается, потому что дерево за ночь рассохлось и поднялось над порогом. «Может быть, немного приподнять дверь?» – предлагает Ларс, повернувшись боком и обхватив ее обеими руками; его брови взлетают к линии роста волос. Сара в отчаянии сидит в кресле-мешке. «Пойду покурю», – говорит она. Комната переехала в коридор: кресло, комод, резкий свет, блеск пола, привыкшего почти ко всему, подставка для украшений, прикроватная тумбочка, декоративная лампа. Дверь в комнату массивная, будет непросто отпилить даже небольшую часть низа. «Я позову кого-нибудь с цокольного этажа, – говорит Ларс, засунув руку в карман, – это работа для профессионалов».
После того как вечерний дежурный сообщает мне, что Марк на больничном, я решаю выйти на улицу в туманную ночь. Воздух острый и колючий. Я перехожу дорогу и смотрю на здание. На что похож этот шаткий дом? На карман, набитый секретами? Наш сон скрепляет его развалины. Окно в мою комнату полуоткрыто – мне видно отсюда. Внезапно оно кажется чужим.
Мы никого не предупреждаем.
Мы собрались на балконе, солнце освещает наши лбы, один ярче другого. В среднем мы живем на пятнадцать – двадцать лет меньше, чем здоровые, не страдающие психическими расстройствами люди. Дело не только в количестве самоубийств, но и в побочных эффектах медицинских препаратов, повышенной подверженности другим болезням, соматическим и инфекционным. Больные становятся все более больными, и никто этого вовремя не замечает. «Невидимые расстройства», как называют психиатрические диагнозы, – болезни, которые нельзя увидеть, но мы их прекрасно видим, они повсеместно проявляются в наших телах, в показателях смертности, и у нас невольно возникает соблазн спросить, по какой причине психические расстройства считаются невидимыми. Может дело в их периферийном положении, в их статусе непостижимых, индивидуальных, недоступных? Разве депрессию нельзя увидеть в наших костях, суставах, в постоянном физическом истощении? Неужели не виден замедленный психомоторный темп? Не виден метаболический сбой? Невидимы ли розовые, фиолетовые, синеватые и темно-красные раны и шрамы? Невидима ли дрожь в руках и ногах, психотические конвульсии, моторное возбуждение? Невидимы ли вздутые животы? Невидимы ли бледные, растерянные взгляды? Мы высовываем языки, чтобы дотянуться до пылинок на черепице крыши. Двадцать лет. Они недостаточно длинные, эти языки. Необходимы комплексные усилия всей системы здравоохранения. Полное разрушение может быть началом. Для нас мозг и легкие неразличимы, они могут расширяться при встрече с людьми и местами, они – потенциальные поцелуи смерти, это все, что мы знаем. Сама основа нашего существования – бессилие и капитуляция, и не следует доверять институтам, в которых мы живем: их создают системы. Черепичные пылинки с крыши быстро исчезают во рту, и за нами сияет стена.
Вот так мы – Лассе, Вахид, Гектор, Мари, Сара и я – стоим в конце коридора и смотрим на вещи со смесью любопытства и отвращения. Изгиб спинки кресла переливается зеленоватыми оттенками, как подсвеченное дно винной бутылки. У нас практически нет растений, но те, что есть, мы выносим. Мы вырываем их из интимного сплетения с солнцем, удаляем с гладких белых поверхностей центра, пытаемся избежать заговоров и интриг, пряча их поглубже в лифт. Мы выкидываем пуансеттии и пальмы, сдвигаем кресло в сторону, снимаем доску со стены