Крысиха - Гюнтер Грасс
Более четкая в контурах, но одновременно разделившаяся на три части до самых кончиков усиков, крысиха произнесла: Грубо говоря, можно выделить три конфессии, причем определенную роль играет происхождение наших крысиных народов: мы, старые жители этих мест, потом есть те, кто перебрался сюда с запада незадолго до Большого взрыва по так называемому мосту сухопутных крыс, и те, кто недавно просочился с российских просторов; при этом все три народа по своей сути, вплоть до цинково-зеленой постчеловеческой шерсти, не так уж сильно отличаются, просто они ханжат по-разному…
Когда она это произнесла, я не знал, кто именно из них сказал «разыгрывают из себя святош» и «непоследовательно», потому что образ населили три крысихи, которые мне снились. Они избегали друг друга или стояли, враждебно нацелившись друг на друга. Они суетливо сновали туда-сюда. Одна преследовала другую, которая, в свою очередь, гналась за третьей. Я никогда не мог понять, кто именно из них говорит со мной во сне. Они перекрикивали друг друга, обвиняли. Я слышал абсурдные упреки, когда одна крысиха проклинала другую, желая ей вернуться туда, откуда она родом, далеко в Россию, на что другая отвечала, попрекая третью польской экономикой, чтобы затем российская крысиха, ненавидящая польскую крысиху со всей силы взаимной ненависти, назвала ее пруссачкой.
Но на самом деле спор между тремя крысихами, любая из которых могла быть моей, касался вопросов веры. В их препирательствах слышались христианские распри. Они становились такими человечными, когда превозносили друг перед другом свою любовь к ближнему. Если одна яростно отстаивала протестантизм, другая непреклонно оставалась католичкой, а третья – но какая именно? – пыталась превзойти пыл и упрямство других крысих своей православной верой. Сжавшись для прыжка или ощетинившись, с обнаженными зубами и вздыбленной шерстью. Потом каждая, отвернувшись, шипела сама по себе; мне было трудно распутать клубок их ссоры.
Если оставить в стороне богословские споры и все остальные человеческие причуды, на самом деле речь шла о пространстве: кто и когда может занять какую церковь. Русские крысы, недавно перебравшиеся сюда и с трудом прижившиеся в болотистой низине Вислы, требовали для себя исключительно затопленную грязевыми потоками церковь Святой Варвары в Нидерштадте. Крысы, недавно иммигрировавшие из Германии, и местные претендовали на церковь Святой Марии и распределение остальных сакральных зданий. Польские католические крысы ни в коем случае не хотели отдавать бывшую доминиканскую церковь протестантам. Не менее требовательно немецкие крысы претендовали на церковь Святой Бригитты и церковь Святой Катарины.
Но, кричал я в этой неразберихе, где же, черт возьми, любовь к ближнему? Немного больше терпимости, пожалуйста!
Все три были против меня. Дошло до того, что этот последний человек вздумал учить крыс, как вести себя. Его космической капсулы ему, вероятно, недостаточно. Пусть лучше не вмешивается. Какая самонадеянность! Человеческий род способен был на все, только не на терпимость. И они снова заспорили втроем, получая, судя по всему, от этого удовольствие.
Но по мере того, как продолжались их религиозные споры, в них уже участвовали четыре, а потом и пять крысих, которые ссорились, сцепившись друг с другом. Насколько я понял, протестанты раскололись, а среди православных появились раннехристианско-коммунистические течения. Это было на руку польско-кашубской крысихе – хотя какая из них была католичкой? – она сразу же потребовала вернуть себе церковь Святой Варвары в Нидерштадте и, естественно, бывшую королевскую польскую часовню рядом с церковью Святой Марии, которую абсурдным образом четвертая крысиха требовала для кальвинистских собраний, в то время как коммунистические ранние христиане хотели использовать церковь Святого Иакова возле бывшей верфи имени Ленина в качестве места для своих собраний.
Ладно, сказал я, церквей там, черт возьми, предостаточно. Но было бы прекрасно, если бы благочестивым крысам наконец удалось бы в каждой церкви, с каждой кафедры проповедовать если не терпимость, то любовь, ярую любовь к ближнему.
И снова все были против меня, теперь уже пять крысих. Мое положение казалось мне до боли знакомым: я пресытился этим опытом. Я искал параллели, хотел загнать в сон корабль, укомплектованный женщинами, но все, что у меня получалось, так это кричать о любви к ближнему, черт возьми! Чуть больше любви к ближнему!
Язвительный смех в ответ. Крысам нет нужды проповедовать это. Крысам она присуща со времен крысиной памяти. Только человеческий род был вынужден сделать любовь к ближнему своей заповедью, но, как видно, оказался неспособным следовать ей. Вместо этого изобретали убийства и пытки, постоянно совершенствуя их формы. Пусть уже наконец, кричала одна из пяти крысих, этот последний человек заткнется в своей космической капсуле.
Когда же я все-таки осмелился возразить и заговорил о других реальных снах – у нашего господина Мацерата еще припасен сюрприз, корабль все еще стоит на якоре над Винетой, все еще длится глубокий сон Спящей красавицы, который охватил даже канцлера и его свиту, – все пять крысих, как я слышал, рассмеялись, но одна, должно быть, католичка, прокричала: «Отвали! Оставь свои истории при себе. Зачем ты нам нужен! Ведь еще жива древняя, сидящая в своем кресле, которая бормочет и бормочет и не может умереть…»
Затем они снова заспорили. Но на этот раз речь шла не о том, как использовать уцелевшие церкви в сбереженном городе. Уже не с церковных кафедр, а в страшной неразберихе, на куче мусора из осколков фарфора, игрушечно-маленьких фигурок и небрежно брошенных монет они спорили об этой старой женщине, которая хотела умереть, но не могла, женщине, которая казалась мне знакомой, хоть я и отказывался произносить ее имя вслух: когда ты обратишься к ней, сказал я себе, она действительно будет утрачена.
Наш господин Мацерат говорит как в последний раз. Он хлопает в ладоши, на его пальцах слишком много колец; его непреодолимое желание режиссировать. Возвышаясь на стуле под низким потолком так, чтобы его, говорящего, было видно, он просит о чем-то, и сразу же все внимание сосредотачивается на нем.
Наконец Оскар произносит речь в кругу дальних родственников и неродственных гостей. Все смотрят на него снизу вверх. Он говорит о себе, о мире и о себе. Он часто, словно репетируя, произносил эту речь передо мной. Уже давно в нем созрели предложения, адресованные человечеству, своего рода последние слова.
«Посмотрите на меня, пожалуйста, как на человека, – сказал он, – который занимает руководящую должность в компании среднего размера на обманчиво богатом Западе, руководство которого вовремя обратило внимание на все медийные возможности и запустило такое разнообразное производство, что сегодня, когда мы снабжаем рынок тысячами и тысячами кассет, я могу сказать нашей дорогой имениннице: все заснято! Исходя из медиаориентированной очевидности я подсчитываю: сколько судьба записала на наш счет, что дополняет наше воспоминание – будь оно окрашено под старину или же насыщено запахами, некогда новыми для нашего носа, – что на вкус было похоже на детскую кашу, свадебное жарко́е, поминальную трапезу, что мы отрыгивали, что вызывало больший аппетит; все это – неутомимое Давным-Давно – заснято. Но и наши надежды мечтают о будущем, полном новых красок, ароматов, вкусов, о чувствах, еще не потускневших от времени, о чувствах, готовых послужить сюжетом для медиа, лежать рядом, кассета к кассете, в качестве фильма. Я уже говорил: все снято! Все, что мы считаем новым опытом, где-то уже было показано публике и вошло в историю,