Книжная лавка фонарщика - Софи Остин
Уильям нахмурился:
— А что случилось потом?
— Она уехала домой, в Калькутту.
— Калькутту… — протянул Уильям. — Это ведь туда вы отправляли все свои письма?
Дядя Говард кивнул:
— Я должен был уехать с ней. Одна только мысль о том, что я больше ее не увижу, что те восемь месяцев — это все время, что нам отведено, — была невыносима. Но мне нужно было сначала как-то рассказать об этом отцу. Он хотел, чтобы книжный перешел мне, остался в семье; и я не знал, как ему сказать, что я не смогу, что оставлю его здесь, в Йорке, одного. Твоя мать, видишь ли, уже переехала в Ливерпуль, но ты тогда еще не родился. — На его лице промелькнула печальная улыбка. — А потом… мой отец скончался — скоропостижно и неожиданно, — и я отложил поездку на полгода, рассчитывая, что смогу продать магазин и накопить денег на то, чтобы обустроиться в Индии и начать там новую жизнь. Наступило Рождество, полгода истекли, а я еще был не готов. И я решил отложить поездку снова, на этот раз на год. Год растянулся в два, а потом появился ты — и дал мне повод остаться, который на самом деле я и так все это время искал.
Морщины на лбу Уильяма стали глубже.
— Ты передумал? Решил, что не хочешь ехать?
— Я хотел поехать, — ответил дядя Говард, потирая глаза под очками. Он отвернулся, но Уильям заметил, что по его щеке скатилась слеза. — Отчаянно хотел.
— Тогда почему не поехал?
— По той же причине, что ты не хочешь признаваться Эвелин в любви, — тихо сказал он. — Я думал, что это безумие. Что я дурак. Что все слишком сложно. Что я проеду полмира только для того, чтобы меня ранили, или оставили, или отвергли. Я сказал себе, что лучше будет остаться здесь. Держаться того, что знаю: Йорка, книжного магазина. Не подводить отца и сохранить магазин для семьи. Может, жизнь моя здесь и была скромной, маленькой, по сравнению с тем, что меня ждало в Индии, — огромные пространства, другая культура, — но здесь все было привычно, понятно. Конечно, я не совсем оставил надежду за эти годы. Я говорил себе, что когда ты вырастешь, то я наконец решусь, сделаю этот шаг. Убеждал себя, что как только ты встанешь на ноги, то уеду сразу же. Напишу человеку, которого я любил, что наконец приезжаю. Так я себе говорил. А потом, когда ты вырос, я стал говорить себе уже другое. Что прошло слишком много времени. Что тот человек уже ничего не чувствует. Что я уже ничего не чувствую. Что в моем возрасте уже через океан не плавают. Что плыть слишком далеко. Что в Индии будет для меня слишком жарко. Ты давно уже вырос, Уильям, а я старею, но так и продолжаю находить оправдания. И принимать решения, основанные на страхе. — Он тяжело вздохнул. — Честно сказать, я принимаю такие решения столь долго, что уже не знаю, как жить иначе. И я не хочу, чтобы ты повторял мои ошибки, Уильям. Повторял мою судьбу. Чтобы в пятьдесят лет вместо жизни, которую ты должен был прожить, у тебя была только стопка писем. — Дядя Говард откинулся назад и облокотился на стенку прилавка. — Не запирай любовь в своем сердце, Уильям, иначе она там скиснет. Иди и признайся ей. Потому что если за все эти годы я и усвоил какой-то урок, то он в том, что лучше попытаться и потерпеть поражение, чем не пытаться вовсе. Сделай это, Уильям, пока еще не слишком поздно.
Уильям взял дядину руку.
— Но ведь и для тебя, кажется, тоже еще не поздно? Письма приходят тебе каждую неделю. Наверное, это значит, что этот человек все еще тебя любит? И что ты его любишь?
Его дядя глубоко вздохнул:
— Все эти годы я дарил ей одну только тень любви. Письма, а не объятия. Слова, а не шепоты. Каким человеком надо быть, чтобы так поступить? Каким человеком надо быть, чтобы прятаться всю жизнь в страхе? — Он крепко сжал Уильяму руку. — Ради всего святого, Уилл. Скажи человеку, которого ты любишь, что ты чувствуешь. А дальше будь что будет.
Глава 39
2 сентября 1899 года
Отец Эвелин, к огромному удовольствию ее матери, для поездки в Королевский театр Йорка нанял карету. Черные как смоль лошади несли их по Коллиергейту мимо готических шпилей собора, и Эвелин казалось, что она попала в зазеркалье. Все было так похоже на ее прежнюю жизнь, что должно было навевать чувство дома, дарить утешение. Но вместо этого ей казалось, что она наблюдает со стороны, смотрит на знакомый ей мир, но ощущает себя в нем чужой.
Раньше ей не понравилось бы, что они пронеслись по Уолмгейт — через мост и мимо книжного магазина — так быстро. Но теперь, когда она столько часов преодолевала это расстояние пешком — по утрам, наблюдая, как одна и та же женщина каждый день выносит на крыльцо свои корзинки, и по вечерам, возвращаясь, — она дивилась этому. Теперь, когда столько дней она провела в беззвучном полумраке «Лавки Мортона», ей хотелось отодвинуть шторки на окнах и подставить лицо под солнечный свет — но строгий взгляд матери ясно дал ей понять, что это не приветствуется.
Отец сдержал обещание и купил им обеим по платью, однако Эвелин теперь казалось, что ее нарядили персиком: вокруг ее шеи и талии было так много тесной бледно-оранжевой тафты, что она с трудом могла повернуться. Проведя столько времени в блузках и юбках, она с удивлением обнаружила, что в платьях с корсетом она теперь чувствует себя глупо. Неудобно. Это был образ ее прежней жизни, пропущенный через призму нового опыта, — словно сидишь на галечном пляже, где каждый камешек остро напоминает: все изменилось и то, что