Песня имен - Лебрехт Норман
Из-за однообразия процедуры и пустой болтовни у меня заныл крестец. Не чувствовал я в воздухе напряжения, о каком читал у Грина и Гамильтона, а только желание найти занятие получше. И удивлялся, что такой тонкий и одаренный человек, как Довидл, может убивать ночи на такое монотонное дело. Скука сменилась беспокойством.
— А если нагрянет полиция? — спросил я тихо, с легкой дрожью в голосе.
— Не нагрянет. — Он засмеялся. — О синих позаботились.
Откуда он, школьник, мог об этом узнать?
Через час примерно он встал, зевнул, потянулся и пошел к решетке возле двери, чтобы обменять свои фишки на деньги — за рулеткой его горсть удвоилась. Он щедро дал на чай кассиру, а потом и гардеробщице — с долгим поцелуем, мне даже показалось, французским.
— Хочешь в другой клуб? — спросил он, когда наши головы поднялись над уровнем земли и мы вдохнули сырой ночной воздух.
Я посмотрел на часы. Было три часа ночи, и я совсем увял.
— Ничего, — сказал Довидл. — Как-нибудь в другой раз.
Мы зашли в «Старый чайник» выпить кофе и съесть булку с маслом и завязали шутливый разговор с двумя усталыми проститутками, гревшимися чаем после дождя.
— Время есть, сынок? — шмыгая носом, спросила одна, по имени Мэвис.
— Для тебя, красавица, сколько угодно, — сказал Довидл и ухмыльнулся.
— Дам тебе настоящий урок, — со смешком сказала другая.
— За сверхурочные — время-то позднее? — сострил Довидл. Где он научился с ними болтать?
Он остановил такси на Пикадилли, и мы поехали в Сент-Джонс-Вуд. Это был самый темный час самой яркой ночи в моей полузатворнической жизни. Мы с Довидлом снова были вместе, но я не мог насладиться новым единством, не воззвав к его рассудку.
— Довидл, с чего ты начал играть? — спросил я.
— Парень из школы позвал меня с собой, — уклончиво ответил он.
— А где ты взял деньги на игру?
— Дали одни люди.
— Почему они тебе дали?
— Увидели, что я выигрываю, и попросили ставить за них. У меня система, Мотл, на основе простой теории вероятностей. Как-нибудь объясню. В общем, кажется, действует. Половину выигрыша оставляю себе, другую отдаю синдикату.
— Безотказных систем не бывает.
— Попробуй мою, — сказал он строго, с убежденностью.
Метод его, насколько я мог понять, основывался на свободе игрока от правил, обязательных для самого заведения. В блэкджеке при равенстве очков выигрывает банкир. Но у тебя, сказал Довидл, есть гораздо больше преимуществ. Ты точно знаешь, что сделает банкир, поскольку он связан правилами заведения.
— Я знаю его ограничения, — сказал Довидл, — а он не представляет себе, как я сыграю. Это как каденция в концерте. Дирижер и оркестр точно следуют композиторским нотам, а я, солист, могу что угодно сделать, когда доходит до каденции в каждой части. Они предугадать не могут — могут только ждать, чтобы я вернул их в игру.
— Как это получается в картах?
— Если банкир получил от тринадцати до пятнадцати, он обязан взять еще карту. А это, с большой вероятностью, будет перебор, потому что в колоде из пятидесяти двух карт двадцать стоят девять очков или больше. Уже с тринадцатью брать еще одну — безумие, но, по правилам, он должен. Я же с тринадцатью волен брать или не брать. Чаще я брать не буду, буду блефовать. Иногда, чтобы запутать банкира, возьму еще одну. В среднем три игры из пяти я выигрываю.
— А в рулетку?
— Ставить на красное или черное — бессмысленно. Пятьдесят на пятьдесят — ставка дурака. Я играю на пять номеров со случайными вариациями.
— Как это?
— Три номера у меня на этот вечер постоянные, остальные меняются в определенных пределах. Сочетание фиксированных и переменных скрывает математический метод, и крупье думает, что я из тех, кто играет на авось.
— И получается?
— Чаще да, чем нет.
— А если метод подведет?
— Он не подводит, — холодно ответил Довидл.
Захлопнулся ставень, отсек меня от его доверительности. Почувствовав мое огорчение, Довидл поспешил меня ободрить. Он улыбнулся, ущипнул меня за бритую щеку и сказал:
— Да не волнуйся ты. Я на большие деньги не играю. Я не игроман и ни во что такое не встряну, с чем не могу справиться.
— Так зачем тогда вообще?
Он остановил шофера на Эбби-роуд, оставив ему сдачу с десятишиллинговой бумажки. Последнюю сотню метров до дома мы прошли пешком, тихо переговариваясь.
— Я люблю деньги, — задумчиво сказал Довидл, когда мы свернули на нашу спящую улицу. — Деньги и азарт. Ты, наверное, сам почувствовал, как замираешь, когда крутится колесо и сотня фунтов бежит за шариком.
— Не скажу, что меня проняло.
— Когда в это влез и у тебя есть верный секретный метод, каждая сдача карт или поворот колеса диктуют твою судьбу: верно или нет, жизнь или смерть. Кровь бежит быстрей по жилам, аорта грозит лопнуть, а лицо у тебя совершенно спокойное, улыбаешься. Это великая иллюзия. Выиграл, проиграл — ничем себя не выдашь. Это триумф воли в шопенгауэровском смысле: человека над ситуацией, индивидуума над массой человечества.
— Претенциозная ерунда — вот что это, — буркнул я.
— Ну и отбирать у них деньги приятно. — Он ухмыльнулся.
Под этим напыщенным философствованием, я чувствовал, есть зерно отчаянной правды. Чтобы уйти от кошмаров утраты и вины, ему нужно было еженощно искать опасности с долей мошенничества и грязнотцы: риск и старые проститутки. Он искал противоположности тому, что должно было с ним случиться. «Не умру, но буду жить», — сказал Псалмопевец. Единственным способом отделиться ему, живому, от укоризны мертвых было постоянно напоминать себе, что он не там, где его родные. Если он чувствовал, как стучит сердце в ожидании карты, это был знак, что он еще жив, избежал уготованной ему судьбы.
— Опять же деньги, — повторил он. — Мне нужны деньги, чтобы начать заново, когда покончу со скрипкой. Я запланировал для нас новое будущее. Ты и я, идеальная команда.
Одно табу за другим, подумал я. Он так далеко отодвинул себя от любящих мертвых, что готов теперь отвергнуть их мечты о его будущем. Меня это не очень удивило. Когда отец вернулся из Польши, игра Довидла лишилась чего-то. Она стала, на мой слух, бессвязной, ритмически предсказуемой. Ушла острота свежести, появилось что-то механическое. Он играл хорошо, но без прежнего блеска, словно не верил больше, что предназначен для мировой славы. Упражняться стал меньше, репертуар расширял ленивее. Я не исполнил свой долг перед отцом — не осведомил об охлаждении его подопечного.
Мортимер Симмондс был бы убит, узнай он об этом. Я заранее знал стандартные сетования, которые польются из его уст. Громадная потеря для музыки, застонет он. После Хейфеца не рождалось такого таланта. Удар по традиции, потерянное звено исполнительской преемственности. Растрата золотого дара.
Я, однако, был доволен. Солист замолк — это мне казалось недорогой ценой за восстановление нашего союза и меня в статусе правой руки. Ночная экскурсия вернула мне веру в него; все остальное — не важно. Довидл снова принадлежал мне, с поврежденной душой, подсевший на риск, но нуждавшийся во мне, чтобы перейти в новую стадию своего развития, — так же, как я нуждался для этого в нем.
Я спросил:
— Какой план?
— Обсудим потом, — беспечно бросил он, когда мы поднимались в спальни. И взъерошил мне волосы.
Я лежал без сна, неумытый, наслаждаясь остаточным утешительным запахом выкопанной картошки и заморских сигар. Довидл уверил меня, что, как бы там ни сложилось, я разделю с ним его приключения.
Правда едва не открылась в день его рождения: мать постаралась отпраздновать этот день торжественно, как бы вместо отсутствующей семьи. Мы сидели в столовой за праздничным чаем с гибридной англо-еврейской едой: копченая рыба, горячие пышки, маца, яблочный штрудель, именинный торт под марципаном. Был май 1947 года, Довидлу исполнилось семнадцать лет.
Мать рассказывала о своей новой миссии — сборе денег для окруженной недругами ешивы в Палестине, которая стремится стать государством.