Весна на Луне - Кисина Юлия Дмитриевна
Отец вызвал ее вечером на завод.
— Рахиль, ты едешь в столицу.
— Зачем?
— Семнадцать лет не шутка. Доктор Рубинштейн прислал мне письмо, что ждет тебя в Петербурге и хочет на тебя посмотреть. Матери у тебя нет, и тебе нужна поддержка. Доктор Рубинштейн — большой человек с университетским образованием, хорошо обеспеченный и не религиозный.
И тут в первый раз она испытала сердцебиение, но не такое сердцебиение, как раньше, а особенное, и стояла она перед своим седым отцом, как жертвенная овца, и думала она о новом платье — светло-синего цвета, которое долго перед зеркалом примеряли и подшивали.
— С тобой поедет заводская Катерина Васильевна. Она хоть и не мать, но женщина солидная. Яковлев ее рекомендовал, потому что в Петербурге она уже два раза бывала. А ты будешь во всем ей повиноваться.
В воскресенье достали лошадей. Запрягали их долго и тщательно. Но перед этим Рахиль пошла к девушкам с кирпичного завода.
— Рахиль, ты такая бледная.
— Бледная?
— Бледная как смерть.
— Что же делать?
— Все очень просто. Есть один верный способ.
— Что за способ?
Кирпич за кирпичом. Все семь девушек берут по кирпичу и трут ими щеки. Теперь щеки у них рыжие-рыжие, очень румяные у них щеки.
— Как приедешь в Петербург, натрешься посильней. Изо всех сил три.
— Ой, Рахиль, какая же ты счастливая.
— Да, теперь, если жениху понравлюсь, буду жить там, в Петербурге.
— А потом приедешь и расскажешь, какой он, этот Петербург.
— Мы уже много слыхали, но вот увидеть своими глазами — совсем другое дело.
И девушки перекрестили ее, а Рахиль от этого вздрогнула, будто ее холодной водой окатили.
Вот уже и бричка готова. Хлеб в полотенце. В корзине Катерина Васильевна приготовила яйца и творог. До Петербурга хватит. Вот еще один сверток. Не забыть рекомендательное письмо к жениху и аттестат зрелости.
— Рахиль, что это у тебя там в полотенце?
— Да так, ничего, кирпич на счастье.
— Чудная ты, Рахиль, кирпичи на счастье с собой таскать. Ну да ладно. У молодых свои причуды.
Дорога нудная. Хлябь. Дождь и бесконечные поля по дороге.
В Петербурге, говорят, дожди.
— Катерина Васильевна, а врач, он какой? Он в очках?
— Да, конечно в очках.
— А больные перед ним голые раздеваются?
— Уж не знаю.
— У него там еще такие врачебные трубки и инструменты и закрученные на концах ножницы. И еще — корпия. У врачей всегда корпия.
— Говорят, в Петербурге волнения.
— Какие волнения?
— Политический непорядок.
Тронулись в дорогу. Вокруг были поля и поля. И все — в дождях.
Не знаю, какое впечатление произвел город Петербург на мою провинциальную бабушку, но думаю, что он потряс ее своими золотыми крылатыми конями. Шли они с Катериной Васильевной по Невскому, смотрели по сторонам, спотыкались, и несла Рахиль с собой под мышкой кирпич на счастье. Ночевали в гостиничных дешевых номерах. Стены были здесь тонкие, из одного картона, и потолок был низким.
Вечером перед тем, как идти к жениху, Рахиль спряталась в желтом высоком дворе от Катерины Васильевны и, глядя в осколок зеркала, натерла кирпичом щеки. В осколок зеркала смотреться было трудно. Теперь она выглядит гораздо румяней. Что снилось ей в ту ночь, когда мелкий дождь барабанил по невской воде, доподлинно неизвестно, но кажется, снилось ей, как станет она столичной барышней. Прощайте, поля, прощай, маленький городок, прощайте, гимназистки и милые девушки с кирпичного завода.
Утром Катерина Васильевна с ужасом взглянула на свою подопечную, но и слова не сказала, а только хлопотала вокруг.
Вот уже была и та улица, и тот дом, где жил врач Рубинштейн, и опять билось сердце быстро, как лист на ветру.
Двери им открыла старая женщина, нахмурилась, глядя на невесту, еще больше она нахмурилась, когда увидела насупленное лицо Катерины Васильевны. Потом понесла куда-то вверх по лестнице рекомендательное письме. И вот они уже входят в дом.
Доктор — совсем не старый. Действительно в очках и с часами в кармане. Высокий и с лысиной. Смотрит на невесту с удивлением. Катерина Васильевна в замешательстве.
— Что это у вас с лицом, Рахиль Семеновна?
— А что у меня с лицом? — бойко отвечает Рахиль.
— Да посмотрите же на себя в зеркало, будто побил вас кто, — и ведет ее в приемную к зеркалу.
Рахиль бросает на себя один-единственный взгляд — и в слезы. Доктор — за стол — и писать письмо отцу. Катерина Васильевна стоит ни жива ни мертва, а доктор все макает и макает перо в чернильницу.
Дорога домой была опять вся в дождях. Рахиль сидела сгорбленная. Катерина Васильевна все вздыхала и сердито смотрела в окно.
Из-за того что единственная дочь опозорила его, Симон Гинзбург чуть не растоптал все гроссбухи в своем управлении — так он кричал на нее и брызгал слюной. Сетовал он и на Катерину Васильевну, которой доверял, и называл ее деревенщиной, дурой и черносотницей. Рвал на себе одежду, что сам не поехал с ребенком.
Через неделю уже весь город прознал о происшествии. То ли заводские подслушали, то ли сама Катерина Васильевна раззвонила. Над Рахилью все смеялись так, что и выходить на улицу она перестала, а только сидела, плакала и вышивала уточек.
А потом был приговор:
— Ты себе сама все испортила. Все свое будущее глупостью своей испортила. Нашла с кем советоваться — с работницами!
— Так они ведь старше!
— Теперь будешь в девках, никто тебя не возьмет. Даже самый последний нищий тебя не захочет!
Но нищий все-таки нашелся. А было это еще через несколько лет, и опять все смеялись, что Рахиль выходит за старое пугало с ушами. А старым пугалом с ушами был мой дед, Михель. И старое, нищее пугало это пришло сюда из Великого Новгорода, и служило оно там сплавщиком леса по рекам Волхов, Шелонь и Ловать, что у озера Ильмень. Потом был дед в солдатах. По-русски говорил он безграмотно и гимназий никаких не заканчивал, а только учился когда-то у раввина в селе Пустошка Псковской области. Зато много знал мой дед о породах рыб и рассказывал про лещей, судаков, окуней, по морде мог узнать язей, головлей, шершперов, сырть, ершей, снетка и прочих водных обитателей, линей верейкой ловил, а еще — знал древние молитвы. Но молитвами сыт не будешь.
Свадьбу сыграли скудно в семнадцатом году — как раз в год революции, когда у всего человечества появились равные права. Но радоваться было рано: еще через год кирпичный завод национализировали, старого дедовского приятеля — землевладельца Яковлева — сожгли живьем в его же доме собственные, теперь уже просвещенные крестьяне, а Симон Гинзбург перешел в дом свекра в пригороде, где теперь Михель подался в лесники.
В деревянном доме этом на стене всегда висело заряженное ружье, которое было противо всякой человеческой веры и религии и которое было не против зверя, а против страха в том мире, где, по словам Василия Розанова, евреи ходят на цепочке у своего Бога. Но Розанов ошибался. В мире том ходят евреи под чужой плетью.
Вот что я вижу, когда совсем уже заблудилась в огромном доме, где поселилось время.
А теперь смотрите, в одной из тех комнат прямо на паркете разросся огромный и дикий сад! Но это уже спустя несколько десятилетий. И все та же Старая Русса, по которой всё ходят и соблазнительная Грушенька, и неистовый безумец Митя Карамазов, и хитрец Смердяков то есть все те, кого поселил сюда Достоевский.
Ведь папа мне сам рассказывал, как видел их всех в самом раннем детстве. Своими глазами видел! Так и сказал!
Посреди комнаты этой, в глубине сада, дрожит мутный пруд! Там на корточках сидит мальчик с немного оттопыренными ушами. Он внимательно вглядывается в воду.
Небо было в пруде, и первый немецкий самолет с крестиками на крыльях появился тоже как будто из самой глубины пруда. А потом пруд задрожал, задрожала его поверхность, и двойник того самолета с крестиками на крыльях, который пришел из пруда, оказался наверху. Все хватали детей за руки и куда-то их волокли и даже не давали посмотреть на самолет. А ведь это же самое интересное. Отчего же они так боялись? Но потом он — Мотя, то есть папа, — понял, почему они так боятся. И ему сказали — дом взлетел в воздух. Это было уже вечером, когда почему-то стали жить у соседей. И папа, то есть Мотя, представлял себе летающий дом, дом, который летит над Европой и над Африкой.