Приключения Петьки Зулина - Георгий Анатольевич Никулин
Поклявшись на обломке красной стрелы хранить тайну «по гроб жизни», Володька узнал всю историю.
— Это дело! — воскликнул Володька. Глаза его блестели; он крутил от восхищения белой, словно сметаной вымазанной головой, и то и дело звал Овода, свешиваясь в дыру над яслями. Спуститься к собаке Володька не решался, но Петька, напуганный шумным восторгом товарища, почти столкнул его в хлев.
— Отдам на заимку[13] Никешке[14] Рубцову, — сказал Володька, — там никто ее не найдет.
— Отдай, да смотри, чтобы берегли!
— Вот поедем завтра — я сам ее отведу. Собака стоящая.
— Помни клятву!
Володька покрутил головой и ответил:
— При чем клятвы? Конечно, не скажу. Он нас за собаку к мировому потянет, так тут и разговора не может быть.
На заимке Овод впервые узнал настоящую свободу. Правда, собаки сначала приняли Овода недружелюбно и заставили полежать на спине с поднятыми лапами. Однако новый хозяин — веселый парень — утешал его:
— Ничего, вот зимой зверовать[15] в тайгу пойдем, к тому времени ты окрепнешь. Ишь, какой белый! Тебя в снегу не скоро увидишь. Стало быть, так тебя и звать: Белко!
Прожигая мусор, Мотя запалила бумаги. Тут из печки повалил в комнату едкий дым.
— Что там? Ворона гнездо свила в трубе, что ли? — ворчала Мотя, заливая топку.
— Нужно позвать Кирилла печника, — сказала мать.
Мотя сходила к печнику. Петька предусмотрительно хотел встретить его за воротами, но прозевал и уже в кухне увидал кудрявого, плотного человека лет под сорок.
Кирилл осмотрел высокую, сложенную до самого потолка печь и хмыкнул, не найдя неисправности.
— Может, у ней внутренние обороты провалились, надобно малость разобрать, — сказал Кирилл.
— О, боже мой! — вздохнула мать. — Ведь это пыль и грязь на все комнаты… Я думала, — просто что-нибудь засорилось.
— А если сверху заглянуть, — может, там засорилось, — шепнул Петька Кириллу.
Ни слова не говоря, Кирилл вышел из дому. Он залез на крышу и заглянул в трубу. Петька был тут как тут.
— А здесь вот у нас на чердак можно пролезть, — показал Петька.
Кирилл покорно пролез на чердак и потребовал:
— Ну, дальше сказывай.
— Не посмотреть ли тут, — показал Петька на основание трубы.
Кирилл выбил несколько кирпичей, прочистил трубу и заделал дыру.
— Что же случилось? — спросила мать, когда Кирилл вернулся в комнату и зажег в печке бумаги.
Бумаги горели отлично. За прикрытой дверцей пламя гудело. Кирилл помялся и произнес:
— Затрудняюсь объяснить, — одним словом, нарушение тяги.
Мать подала ему деньги и стакан водки. Кирилл выпил, тряхнул кудрями и крякнул. Он отказался от закуски, поблагодарил и пошел. На крыльце Кирилл-Печник надел картуз и подмигнул Петьке.
Петька вздохнул с облегчением: Кирилл-Печник не выдаст, труба как труба, и никакой даже самый знаменитый сыщик не догадается теперь, — откуда нужно начинать поиски похитителя собаки.
Глава 3. Проня-Лихач[16]
С постройки дороги приехал Тимофей. В записке отец наказывал отправить срочные письма, а Тимофею вернуться за ним через день. На почте матери вручили письмо от бабушки.
Бабушка просила прислать карточку дорогого внука, и мать собралась ехать за шесть верст[17] в станционный поселок, где была фотография Айзенштана. Рядом с фотографией жил политический ссыльный Ляревич. Он хотя и не был настоящим художником, но успешно рисовал портреты с фотографий. Чтобы не придирались жандармы, Ляревич свои рисунки не подписывал, но семьи мелких служащих, подобных Зулиным, широко рекламировали его работу. Рисование портретов было единственным заработком Ляревича. Ему-то мать и хотела заказать увеличенный портрет примерного мальчика.
Петька заикнулся было, чтобы ему сниматься в длинных штанах, но мать, нечувствительная к мужскому самолюбию, заставила надеть чулки, ботинки, короткие штанишки и чистую рубашку.
Летом Петька совершенно отвыкал от обуви, поэтому ноги горели в ботинках, но все же до отъезда он успел выбежать на улицу и помочь своим ребятам в перестрелке камнями с мальчишками больничной стороны.
Выполняя свой гражданский долг, Петька больше всего боялся, как бы не попали по рубашке, не запачкали, и потому, когда стукнули по голове, он не обратил на это особого внимания, лишь провел рукой, не выступила ли кровь.
Петьку позвала Мотя. Он надел сшитую матерью панамку, которую на время сражения сунул за пазуху. Горел ушибленный лоб, и Петька на всякий случай надвинул ее поглубже. Он одернул свою вышитую рубашку и уселся в тарантас, совершенно спокойный за свой вид.
Тимофей постоянно возил техника Зулина на строящиеся дороги. Сгорбившись, он всегда в одинаковой позе сидел на козлах тарантасика, носил одну и ту же кубовую рубаху[18] и до бровей натягивал старую инженерскую фуражку. Его слипшиеся волосы на затылке заворачивались кверху, а борода лезла вперед, словно стремясь на солнце из тени большого козырька.
Поехали. Тимофей молчал, изредка хлопая вожжой[19] сытого мерина, а мать говорила Петьке, чтобы он, наконец, написал бабушке, когда будут отсылать карточку. Петьке вспомнилась бабушка, ее ласковые глаза, и он обещал написать ей письмо.
Тарантасик катился вперед. Местность между селом и станционным поселком была ровной, но полевая дорожка все равно делала повороты и извивалась, как живая, то близко подходя к шоссе, то убегая в сторону. В сухую погоду все предпочитали ездить по этой виляющей дорожке, избегая прямого, как натянутая нитка, и жесткого тракта с верстовыми столбами и канавами.
Побуревшая и выеденная скотом трава едва прикрывала холмики и склоны ложбинок.
— Мама, сурок! — воскликнул Петька, показывая на вставшего столбиком грызуна. Забывшись, он сдвинул панамку набекрень и вскрикнул от боли.
Мать повернула его к себе и не поверила глазам. У Петьки половину лба закрыл синяк, зловещий фиолетовый подтек спускался ниже глаза.
— Что с тобой? Как тебе это помогло?
— Да, мама, мне не больно, маленько стукнулся, — оправдывался Петька.
— Посмотри на него, — обратилась мать к Тимофею.
Тимофей обернулся, взглянул и молча отвернулся. Петька был очень благодарен Тимофею за его молчание и полагал, что это как нельзя более подходит настоящему мужчине, но мать была другого мнения и сказала Тимофею:
— Тебя резать будут, так ты и тогда будешь молчать.
— Поди, крикну, — ухмыльнулся Тимофей.
Мать обиженно отвернулась