Дочь самурая - Эцу Инагаки Сугимото
Сан-Франциско вызвал у меня изумление и даже оторопь, но в целом впечатления сложились приятные в своей новизне. Поразительная каморка в отеле «Пэлас», которая начала подниматься, едва мы в неё вошли, и наконец высадила нас в просторных апартаментах, откуда открывался вид, точно с вершины горы; гладкая белая ванна, которую, не растапливая, можно было сразу наполнить горячей водой; всюду замки на дверях (в Японии двери не запирают), — всё это меня поразило, а вкупе с удивительным ощущением огромности абсолютно всего даже ошеломило.
Это ощущение гигантских размеров — широкие улицы, исполинские здания, большие деревья — не покидало меня и в отеле. Высокие потолки, массивная мебель, крупные стулья, просторные диваны — спинка далеко от края. Всё словно создано для великанов, и это, кстати, близко к правде, потому что американцы именно таковы — выдающиеся люди, они ничего в себе не ущемляют, не подавляют, и ошибки, и прекрасные поступки они совершают с размахом, у них широкая душа, щедрый кошелёк, открытый ум, сильное сердце и вольный дух. И первое моё впечатление о них не изменилось.
Мы пробыли в Сан-Франциско считаные дни, но из-за постоянной спешки, шума и непривычной обстановки я словно оцепенела и уже не знала, чего ожидать. А потом кое-что случилось. От этой простой вещи так повеяло домом, что память о ней до сих пор стоит наособицу среди прочих воспоминаний о кратком пребывании в этом чудесном городе. Меня заглянул проведать добрый седой священник, некоторое время проживший в Японии. Поздоровавшись со мной, он достал белую коробочку и вложил мне в руку.
— Я подумал, после долгого путешествия вам будет приятно получить весточку из дома, — сказал он. — Откройте и посмотрите, что там.
Я сняла крышку и, к своему удивлению, обнаружила в коробочке настоящую японскую еду, свежую и вкусную. Кажется, брат говорил, что в Америке можно достать японскую пищу, но тогда его слова не произвели на меня впечатления, и сейчас я так изумилась, словно уже и не чаяла её увидеть.
Я благодарно подняла взгляд, заметила весёлый блеск в глазах священника, его добрую улыбку; окружающая обстановка уже не казалась мне такой чужой, и меня впервые охватила тоска по дому, ибо за ласковой улыбкой гостя я увидела душу моего отца. Несколько лет назад после его смерти мы с Иси ходили в Храм пятисот Будд, где стояли ряды статуй, вырезанных из камня и дерева. На их лицах читались кротость, покой и смирение, я со всей страстью осиротевшего сердца вглядывалась в каждое из них, надеясь увидеть лицо отца, ведь он теперь тоже Будда. Я не знала тогда, что тоскующая душа мигом узнает своё отражение, и когда наконец я увидела лицо — ласковое, благородное, с доброй улыбкой, — то, к своему удовольствию, почувствовала в нём душу своего отца. Вот и в лице старика, которому доброе сердце подсказало принести мне подарок, напоминающий о доме, я тоже узрела отца. Я люблю вспоминать ту улыбку, приветствовавшую меня в незнакомой новой стране, которая с тех пор заняла в моём сердце место подле моей родины.
Во время долгой поездки через весь континент я постоянно вспоминала крутящиеся фонари[55], которые так любила в детстве. Стремительно сменяющиеся за окном поезда пейзажи смахивали на весёлые сценки на боках фонаря, мелькавшие так стремительно, что расплывались перед глазами, и в этой нечёткости заключался секрет их прелести.
Мистер и миссис Холмс доехали со мной до большого города близ будущего моего дома и передали на попечение приятельницы миссис Холмс, школьной учительницы. После чего, попрощавшись, ушли из моей жизни, быть может и навсегда. Но оставили по себе воспоминания о внимательности и доброте: они пребудут со мною вовек.
Наконец поезд влетел на пыльный вокзал, где мне предстояло сойти; я с любопытством выглянула в окно вагона. Я ничего не боялась. Обо мне неизменно заботились, и предстоящая встреча с тем, кого я прежде не видела, меня ничуть не пугала. На запруженном народом перроне я заметила бодрого молодого японца, он внимательно вглядывался в выходящих из поезда. Это был Мацуо. Он был в сером костюме и соломенной шляпе; всё в нём показалось мне современным, передовым, иностранным — кроме лица. Разумеется, он сразу понял, кто я, но, к моему удивлению, первыми его словами были: «Почему вы в японском платье?» В памяти моей тут же всплыли серьёзные лица родственников на семейном совете и слова бабушки о трубообразных рукавах. И вот я в краю трубообразных рукавов гляжу на будущего мужа в сюртуке с трубообразными рукавами. Сейчас-то мне смешно, тогда же я была всего-навсего одинокая девушка, которая облачилась в одежду с широкими рукавами и получила за это выговор. Мой наряд расстроил Мацуо главным образом из-за нашего досточтимого друга, миссис Уилсон, той самой доброй дамы, о которой Мацуо написал в письме, ныне хранившемся в святилище моей матушки. Миссис Уилсон с заботливой добротой отправила Мацуо в своём экипаже встречать меня; Мацуо очень хотел, чтобы у миссис Уилсон сложилось обо мне благоприятное мнение, и оттого огорчился, что я выгляжу недостаточно современно и прогрессивно.
Я молча уселась подле Мацуо в великолепный экипаж с резвыми чёрными лошадьми и ливрейным кучером, и мы, не обменявшись ни словом, покатили по людным улицам, по долгой дороге на пологий холм, где располагался прелестный загородный дом. Я не задумывалась о том, что Мацуо, пожалуй, волнуется не меньше моего; я никогда ещё не сидела так близко к мужчине (отец не в счёт) и едва не испустила дух.
Наконец экипаж свернул на дорожку вокруг просторной лужайки и остановился перед высоким серым особняком с широким портиком. На крыльце нас ждала величавая дама и высокий седой господин. Дама встретила меня с распростёртыми объятиями и сердечными словами привета. Я растерялась от радости, а когда увидела доброе благородное лицо седовласого господина, стоявшего рядом с дамой, душу мою охватило умиротворение, ибо за ласковой улыбкой этого незнакомца я вновь увидела душу моего отца.
Эти добрые люди никогда не узнают — по крайней мере, пока не войдут в сияющие врата, где райское знание просвещает наши мысленные очи, — как много значила их доброта для нас с Мацуо и до свадьбы, и после неё.
Десять покойных дней меня привечали