Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки (СИ) - Хренов Алексей
Лёха сидел на краю кровати в номере гостиницы при аэродроме Ланьчжоу, рассчитанном на пятьдесят китайцев или на четверых советских лётчиков. Ну как гостиницы. По местным китайским меркам однозначно гостиницы, а так… скорее сарай с нарами. Его любимый аккордеон Hohner жалобно стонал, отвечая настроению хозяина. Он пел про любовь и нежность, про встречи и разлуки, про верность, и незатейливая мелодия со словами сами лились в окружающее пространство, вызывая отклик в сердцах и душах, окруживших его лётчиков.
Го-вно-воз! Го-вно-воз! Го-вно-воз! Не отмоешь говна от ко-о-лес! Если даже духами обда-а-ть, Всё равно продолжает воня-а-ать.Его голос дрожал, ноты брели по комнате и страдали, тонким эхом отражаясь в углах. Песня была не про подвиги и не про войну. Она про высохшую тоску, про одиночество, про любимую, что осталась где-то далеко и стала только роднее, и про боль, которую уже нечем унять.
И он пел, как плачущий в ночи воин, чью пулю ещё не отлили, чьё сердце страдает и плачет.
Го-вно-чист, го-вно-чист, го-вно-чист. Должен быть зака-ален и плечи-ист. Го-вно-чист — заклинатель говна, Нужен лю-юдям во все времена-а-а.А потом, когда песня кончилась, он уставился на соратников, будто впервые осознав тяжесть слов.
Вот и всё, и ни песня, ни аккордеон не спасут советских лётчиков от ностальгии, когда сердце стынет, но всё так же ждёт, как капля воды зимой ждёт весну.
Наш герой произнёс какую-то странную фразу — «Да простит меня Владимир Семёнович».
Он поднял взгляд — и уткнулся прямо в ухмыляющуюся рожу, появившуюся в проёме двери. Ветер из коридора занёс внутрь запах керосина и пыли, хлопнул незакрытым окном, а вместе со сквозняком вошёл и он. Невысокий, крепкий, с лицом, будто вырубленным из одного куска гранита, и с той самой ухмылкой, за которой скрывался и дружеский огонь, и начальственный прищур.
— Опля! Паша! — автоматически произнёс Лёха, заставив собравшихся лётчиков замереть от такого панибратства.
Лёха замер, а аккордеон жалобно вздохнул, словно тоже узнал, кто пришёл. Павел Рычагов стоял в проёме, заложив руки за спину и явно наслаждался эффектом.
— А я, значит, ещё из коридора слушаю, — ехидно протянул он, переступая порог. — Думаю, кто это тут на гармошке душу выворачивает? А потом слова до меня долетели — чуть не сдох! Захожу — и точно. Собственной персоной товарищ Хренов наяривает!
Он шагнул внутрь, тяжёлые сапоги гулко отозвались на дощатом полу. За его спиной с интересом заглядывали сопровождающие — кто с усмешкой, кто с недоумением, что это за песни такие странные, явно не утверждённые политотделом.
— Павел! — Лёха, сбросив оцепенение, вскочил, расплывшись в идиотской улыбке.
— Ну что, морячок Хренов, — Рычагов ткнул его кулаком в плечо, прищурился и полез обниматься. — С Надькой своей небось поцапался⁈
Лёха дёрнулся, будто его ударили чем-то больнее, чем кулаком.
— Откуда ты… А… Расстались мы, в общем. Прямо перед вылетом сюда, — мрачно произнёс наш герой.
Рычагов снова хмыкнул, окинул его взглядом с головы до ног и покачал головой.
— От ты, Хренов… Вот дурной так дурной. Сколько я тебя знаю — каждый раз одно и то же. Увижу где-нибудь — и сразу понятно, всем срочно готовиться к приключениям.
Он говорил с усмешкой, но глаза у него были серьёзные, без насмешки, с тем вниманием, каким начальники глядят на тех, кто дорог и одновременно тревожит больше всех остальных.
— Давай, рассказывай, как ты дошёл до такой жизни, товарищ Сам Сунь! Да знаю, доложили первым делом! — заржал Рычагов.
— Да чего тут рассказывать… — протянул Лёха.
Январь 1938 года. Аэродром Ланьчжоу, основная тыловая база советских «добровольцев».
Позже, выйдя покурить и оставшись наедине, они сперва погрузились в воспоминания, перебросились парой фраз о знакомых и о давних полётах, а потом сами собой перешли к войне в Китае.
Лёха, заметив пару прямоугольничков в петлицах, прищурился и не удержался от ехидства.
— Уже майор! Широко шагаешь, шаровары береги, а то по швам разойдутся!
Рычагов остановился, глянул в упор и ухмыльнулся в ответ.
— Видел я твои машины, Лёша. Ты, как всегда, лучше всех устроился. Машины новой серии! Говорят, ещё и рации есть.
— Есть, — кивнул Лёха, делая вид, что речь идёт о чём-то обыденном. — Только с аэродромами частоты согласовать надо.
— А на аэродромах пока этих частот нет, нет радиостанций на аэродроме вообще, — хмыкнул Рычагов. — Так что будем у тебя машины экспроприировать!
Лёха фыркнул, покачал головой и протянул с насмешкой:
— Экспроприация флотских экспроприаторов… Паша! Весь вопрос в том, что у тебя нет детей!
— А это при чём? — подозрительно уставился на него командующий всей авиацией в Китае и давний друг. — Мы с Машей трудимся над этим, — улыбнулся Рычагов, когда понял, что над ним смеются.
— Потому что ты не читал новую книгу Алексея Толстого про Буратино! А там прямо ясно сказано — ищи дурака!
— Удивительный ты человек, Лёха Хренов. Всегда попадаешь в самые нужные моменты! — рассмеялся Рычагов, хлопнув его ладонью по плечу. — Прямо с корабля на бал!
Он наклонился вперёд, и в голосе уже не было шутки, а слышалась суровая серьёзность.
— Завтра бери своих орлов и двигаемся прямо в Ханькоу. Там группа формируется под командованием Фёдора Полынина. Как раз успеваем. Заправитесь, приведёте машины в порядок, день отдыха — и вместе с ними идёте на Тайвань.
Лёха выпрямился, мотнул головой и поймал взгляд Рычагова. В этих глазах читалась и вера, и требовательность, и та самая тень усталости, которую командир прятал за ухмылкой.
— Понял, Паша, — произнёс он, стараясь звучать так же уверенно. — В Ханькоу так в Ханькоу. Но там до Тайваня два лаптя по карте! Пол-Китая, если не больше!
— Не ссы, товарищ Сам Сунь! Всё продумано, — отрезал Рычагов. — Там японцы получили массу техники, по сведениям, аэродром набит, как автобус в час пик. Надо бить. Необходимо уничтожить!
— Ясно… — тихо пробормотал себе под нос наш попаданец. — В командовании не дураки сидят. На Солнце мы полетим ночью!
Февраль 1938 года. Бордель в центре города Тайхоку (нынешний Тайбэй), недалеко от базы авиации Мацуйяма императорского флота Японии.
Садаки Акамацу развалился на обтянутом шёлком ложе, пахнущем прелой соломой и чужими телами, и с наслаждением втянул очередную порцию сакэ, поданную новенькой китаянкой. Девчонка зажмурилась, стиснула зубы и покорно терпела, позволяя ему вытворять с ней всё, что взбредёт в голову. Садаки хмыкнул, погладил её по щеке и мысленно поблагодарил Атамасу за то, что судьба вывела его в небо, а не оставила гнить где-нибудь в доках Нагасаки.
Память упрямо возвращала его в Омура. Полторы тысячи мальчишек, толпа в разноцветным одеждах, полные надежды и дури в глазах. Отобрали семьдесят пять. Всего семьдесят пять. А выпустили сорок. Он был среди них — не потому что был умнее или сильнее, а потому что держался дольше. Он всегда держался дольше.
— Повиси ещё минуту, Акамацу, — орал инструктор снизу, лупя бамбуковой палкой по полу спортзала. Металлический шест, гладкий, десять метров высотой, ладони горят, мышцы вывернуты. Минуту. Потом ещё. Сорвёшься — палка найдёт твою спину. И никто не пожалеет.
Он усмехнулся, отпил сакэ и снова посмотрел на китаянку. Та смотрела в сторону, будто хотела исчезнуть.
— Эй, Сина-Онна, — пробормотал он. Он не мучал свой мозг запоминанием их имён, просто звал их «сина-онна» — эй, ты, китаянка. — Ты хоть знаешь, что мне приходилось делать, чтобы до этого дожить?