Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки (СИ) - Хренов Алексей
— Вот он, весь Китай. С одной стороны — портные и рестораны, а с другой — смерть и нищета.
Лёха выплюнул выжеванный кусок тростника и вытер губы тыльной стороной ладони:
— Зато тростник ничего. Хоть какая-то сладость в этом дурдоме.
Февраль 1938 года. Аэродром Ханькоу, основная авиабаза советских «добровольцев».
Штабом это помещение можно было назвать с большой натяжкой. Комната была низкая, душная, воздух стоял густой и тяжёлый, пропитанный запахом керосина от лампы и дешёвого табака, который курили один за другим лётчики.
Полынин и его флагманский штурман Федорук остались ставить задачу основному составу экипажей бомбардировщиков, а Лёху с Хватовым отправили к представителю китайского командования — полковнику Чжану.
Лёха и Хватов стояли рядом, переглядывались и едва сдерживали ухмылки.
Аэродром в Ханькоу был под гоминьдановцами, и официальное обращениезвучало как «господин полковник». «Товарищ» же ассоциировалось с коммунистами Мао и воспринималось очень двусмысленно.
Лёха, чуть хромая и ухмыляясь, вытянулся в «почти стойку» и с самым серьёзным видом отчеканил:
— Тунчжи Шансяо! (Товарищ полковник!)
Полковник Чжан моргнул, не сразу поняв, затем улыбнулся. Хватов едва удержался от смеха и толкнул Лёху локтем в бок:
— Шансяо сяншэн! (Господин полковник), — поспешно поправился наш приколист, но уголки губ у обоих лётчиков уже дрожали.
Чжан старательно кивнул, улыбнулся, будто ничего не заметил, а Лёха под нос тихо произнес:
— Да какая в попу разница, господин он или товарищ… всё равно нам лететь.
На столе лежала карта Токио, вся исчерченная карандашными линиями и заметками. Товарищ Чжан подошёл к столу, русский язык он выговаривал с прилежной старательностью гимназиста на экзамене, отчего каждое слово звучало ещё интереснее. Он показал на карту и внимательно глядя на советских лётчиков произвес:
— Завтла… нальёт! Вася цэйль Токьйо… — старательно выговаривал улыбчивый китаец, морща лоб. — Тута — Ебись в Ебуя! Сикинать листопки!
У Лёхи вытянулось лицо от такого авангардизма, а Хватов аж нахмурился, пытаясь переварить.
— Где простите, трахаются и наливают, не расслышал?.. — переспросил Лёха, и даже не усмехнулся, потому что был уверен — ослышался.
Чжан ткнул пальцем в карту, прямо в центр Токио, и торжественно выкрикнул:
— Тута ибись! И тута ибись! Листопки! Баки… повеси попо-лини-тель!
Он так азартно бил пальцем по бумаге, что карта чуть даже съехала со стола.
Повисла тишина. Лётчики переглянулись. У Хватова задергалась щека, будто там муха укусила. Лёха старался изо всех сил держать серьёзную морду и только хмыкнул:
— Всё понятно! Есть ебись листопки ебу я баки попа висеть лошадиный жопаразрыватель!
— А оттак! — китаец обвёл по кругу район на юго-западе Токио. — От-Си Ебуя!
Лёха согнулся пополам, хохоча до слёз. Даже каменный Хватов сдался, выдав какой-то странный булькающий смешок.
В этот момент дверь распахнулась, и в комнату вошёл флагманский штурман эскадрильи Полынина — Фёдор Федорук. Высокий, сутулый, с картами под мышкой, он ещё не успел снять лётный шлем.
Чжан, словно утопающий, схватился за него как за спасательный круг. Подскочил, чуть ли не с мольбой:
— Педя Педольюк! Я фсё плиа-вильно гавалю!
Федорук застыл на пороге, не сразу уловив, как его теперь зовут. Лёха за спиной уже рыдал от смеха.
— Педя Педольюк! Шлагмански штюйман! — снова завопил Ждан, указывая на карту. — Листопки! Тута ебись! Тута ебись! ОтСи х Ебуя!
Он обвёл рукой круг на карте в районе Токио, и вид у него был такой, будто сейчас сам лбом пробьёт стену.
Федорук поднял глаза, посмотрел на карту, потом на раскрасневшегося Чжана и на ржущих Лёху с Хватовым.
— Вы! Два придурка! Почто Чжана до истрики довели! Что не ясно. Район Большого Токио, Эбису в Сибуя. Листовки туда сбросить.
Лёха рухнул на табуретку, утирая слёзы, и, задыхаясь, выдохнул:
— Педя Педольюк! Вот так у нас шлагманские штюйманы и рождаются! Даже я, тупой извозчик, вижу, что туда две с лишним тысячи километров в одну сторону! Даже если с аэродрома подскока на побережье, и там дозаправляться. А куда мне потом садиться? Императорский дворец таранить?
— Фо Ладифостоке! — Товарища Чжан было сложно сбить такой фигней, как расход бензина, с его гениальной идеи проагитировать японского императора.
— До Владика там еще тысяча набежит, тогда мне нужен самолет работающий на воздухе! Агитаторам проклятых империалистов могу предложить… — Лёха присмотрелся к карте Китая с обозначенной линией фронта, развешенной на стене. Его палец уткнулся в аэродром на побережье, чуть южнее Шанхая и Ханьчжоу, почти у линии фронта, — могу предложить… Фэнхуя! И оттуда всего то 800 км над морем до Нагасаки. И если нам повезёт и не придется купаться, то и обратно…
Февраль 1938 года. Аэродром Ханькоу, основная авиабаза советских «добровольцев».
Комиссар выловил Лёху в самый неожиданный момент, когда тот расслабился и потерял бдительность.
Всего минуту назад товарищ Хренов проскочил в святую святых желудочно-кишечного фронта, с видом человека, имеющего неотложное поручение от Бога по физиологии. И вот наш герой, вернулся посвежевший, с довольным лицом и облегчённой походкой, и тут то его и настигло политическое возмездие.
— Товарищ Хренов! — начал комиссар, несколько растягивая слова. — Алексей! Давай пройдем, поговорим. Твоё поведение вызывает вопросы…
Комиссар говорил доверительно и обстоятельно, воспитывая лётчика с пониженной социальной сознательностью. Сначала о дисциплине, потом о бдительности, о том, что советский лётчик — это лицо страны, а страна — это партия, а партия — это, между прочим, не женское общество, где можно позволить себе слабости.
Лёха слушал, изображая усиленное внимание, но в голове вертелась фраза из фильма «О чём говорят мужчины» — и когда же я повзрослею! — да ещё с тем же интонационным акцентом, что он слышал когда-то в кино.
Рытов разошёлся, словно дирижёр, гонящий оркестр на финальном аккорде. Взмах руки, прищур глаза, пауза — всё было выверено и подано с апломбом.
Лёха выдержал паузу, потом вдруг хитро прищурился и, будто в лоб, спросил:
— Товарищ комиссар! Вот вы во сколько истинным революционером стали? Пионером наверное, а потом комсомольцем и, наконец, коммунистом? Как вы рассказывали в своей деревне Хрущёво?
Тридцатилетний Рытов слегка удивился таком переводу разговора, но улыбнулся, поправил ремень и с ностальгией ответил:
— Да сразу после школы крестьянской молодёжи, лет в восемнадцать. Я и пошёл по политической линии.
Лёха кивнул, как будто всё это его очень заинтересовало, и через секунду выдал с самым честным видом:
— А в пять лет вы как? Революционно писали мелом слово «Х**Й» на заборе местного лавочника? И по-марксистски рогаткой стекла били поганому угнетателю пролетариев?
От такой аргументации комиссар сбился, дёрнулся, подавился заготовленными словами. На миг даже показалось, что хотел спросить — откуда этот голодранец вообще знает про его прошлое? Нет, слово-то он, конечно, писал, и рогатку в руках держал уверенно, но о революционном марксизме и его «тернистых путях» тогда не подозревал даже в самых страшных снах. Особенно, когда лежал в сарае кверху только что выпоротой отцовской рукой задницей, размазывая по чумазым щекам слёзы и сопли, — вот тогда уж точно не думал про «борьбу пролетариата».
Лёха, видя такую заминку, только ухмыльнулся.
— Вот, товарищ комиссар, — сказал он, нарочно понизив голос и кивая куда-то в сторону госпиталя, — её в пять лет из России вывезли. И никакого «пионерско-комсомольского» детства у неё не было.
— Вот я и выполняю вашу работу. Провожу агитацию за власть трудящихся, вытаскиваю из трясины темноты и неверия!