Ювелиръ. 1807 - Виктор Гросов
Процесс, превратившийся в пытку, шел мучительно медленно — миллиметр в час, может, два. Сгорбившись над станком, я не отрывал взгляда от точки соприкосновения, где кипела эта микроскопическая битва, и постоянно подливал воду для охлаждения. Станок гудел, вода шипела, алмаз визжал. Три дня я почти не спал, лишь изредка проваливаясь в тяжелую дрему прямо на стуле, но вел разрез точно по линии, обходя проклятое черное включение. Я ампутировал болезнь, чтобы спасти живое, чистое сердце кристалла. На исходе третьего дня раздался тихий щелчок. Диск пошел свободно. Все. Остановив станок, я посмотрел на результат: передо мной лежали две половинки. Одна, меньшая, была темной и уродливой. Вторая, большая, сияла чистой, прозрачной плоскостью среза. Первый, самый опасный этап был пройден.
В редкие перерывы, когда нужно было дать остыть и станку, и собственным нервам, в мастерскую проскальзывал Прошка. Он стал моими ушами и глазами в мире оболенского дворца. Ставил на угол верстака поднос с едой и, понизив голос, докладывал обстановку.
— Князь сегодня зол был, как черт. С купчишкой каким-то ругался. Сказал, что если до конца недели каких-то бумаг не будет, он его в Неве утопит, — шептал он, с благоговением глядя на мои станки.
Я жевал остывшую говядину, отламывая мальчишке половину своего хлеба.
— А правда, барин, — не удержался он, пряча ломоть, — что вы этот камень заговорили, чтобы он сам светился?
Не отрываясь от осмотра среза, я хмыкнул:
— Почти, Прошка. Только заклинание у меня скучное. Называется «тригонометрия». Хуже любой латыни.
После распиловки началась самая долгая, медитативная часть работы: огранка. Я перешел к другому станку, установив на него тяжелый чугунный круг. День сменялся ночью, мир за окном тонул в осенних сумерках и снова загорался бледным рассветом, а я сидел в одной и той же позе. Спал урывками, не больше пяти часов в сутки. Мир сузился до гудящего круга, моих рук и крошечного, сверкающего объекта, зажатого в держателе. Шея затекла так, что казалась чугунной, а перед глазами от напряжения периодически плыли цветные круги.
Каждую грань приходилось брать боем. Сначала — грубая обдирка, придание основной формы. Затем — нанесение ключевых граней павильона, тех, что заработают зеркалами. Процесс был доведен до автоматизма: выставить угол на держателе, прижать камень к кругу. Счет до двадцати. Убрать. Протереть. Вставить лупу в глаз, проверяя плоскость и остроту ребер. Стоило «завалить» угол на одной из граней — на полградуса, не больше, — и приходилось, проклиная дрогнувшую руку, тратить два лишних часа, чтобы вывести все заново. Эта сводящая с ума монотонность и была ценой, за которую рождалось совершенство. Час за часом, грань за гранью, я строил свою ловушку для света, и мутный булыжник на моих глазах начинал дышать и жить.
Неделя оставила после себя гору абразива, тупую боль в спине и почти готовый камень. Почти. Основные грани были на месте, геометрия выстроена, однако передо мной лежал лишь скелет будущего чуда. Теперь предстояло зажечь в нем огонь — оставался последний, самый ответственный этап: создание «площадки» и финальная полировка.
Площадка — не просто самая большая, верхняя грань. Это окно. Дверь, впустив которую, свет уже никогда не выберется прежним. Малейший наклон, крошечный изгиб — и вся моя сложнейшая оптическая схема пойдет коту под хвост. Свет просто отразится от кривой двери и уйдет, оставив внутри мутную пустоту.
Закрепив камень в квадранте, я ощутил, как живут своей жизнью руки. После дней непрерывной работы мелкая, противная дрожь в них выдавала предел человеческих сил. Проклиная это слабое тело, неспособное выдержать такую нагрузку, я сел за станок. Низко склонившись, я плотно прижал локти к столешнице и надавил на кисти грудью, зажав их между собой и верстаком. Лишь превратив себя в живые тиски, я смог погасить этот тремор.
Приготовив последнюю, самую тонкую фракцию алмазной пыли, я нанес ее на идеально ровный чугунный диск. Нога нашла педаль. Станок отозвался едва слышным шепотом. Затаив дыхание, я подвел камень к вращающемуся кругу.
Прижал. Отсчитал десять ударов сердца. Убрал.
Протер чистой тряпицей. Лупа к глазу. Под давлением на моих глазах исчезали микроскопические царапины, поверхность становилась зеркальной. Еще раз.
Прижал. Десять ударов. Убрал.
Все это превратилось в гипнотический священный ритуал. Я не дышал, став частью станка. Час, другой. Мир за пределами светового пятна от лупы перестал существовать. И вот, наконец — идеальная, без единого изъяна, плоскость. Окно было готово.
Теперь — остальные грани. Одна за другой. Каждая получала свою долю внимания, свою порцию драгоценной пыли, свою меру моего терпения. Я уже не смотрел на них — я их слушал, улавливая, как меняется шелест диска, когда грань становится идеально гладкой. Я их чувствовал кончиками пальцев, через вибрацию держателя ощущая, как уходит последняя шероховатость.
Когда последняя грань была отполирована, я выключил станок. Наступившая тишина оглушала. Несколько минут я просто сидел, глядя в пустоту. Затем, медленно, как сапер, извлек камень из держателя. Покрытый слоем серой, жирной грязи, он ждал своего преображения. Я опустил его в чашку со спиртом, осторожно прошелся по граням мягкой кисточкой, вынул и промокнул кусочком безупречно белой оленьей замши.
И взял пинцетом.
В тусклом свете единственного огарка это был осколок застывшего пламени. Он горел. Свет проваливался внутрь, в его кристально чистую глубину, и взрывался изнутри мириадами радужных осколков. При малейшем повороте пинцета камень оживал, вспыхивая то синим, то алым, то изумрудным огнем. Я создал то, чего хотел: холодный, белый огонь, заключенный в идеальную математическую форму.
Мой взгляд упал на старую оправу князя, лежавшую в углу. Тяжелая, аляповатая, с дурацкими завитушками. Надеть на мой бриллиант это золотое чудовище — все равно что заставить породистого арабского скакуна тащить телегу с навозом. Он был его недостоин.
Нужно было нечто иное. Я вытащил оттуда поврежденный сапфир и отложил в сторону. Взяв старый перстень из червонного золота, я бросил его в тигель. К нему добавил добрую долю серебра и щепотку никеля, выпрошенного у механиков под предлогом «экспериментов с припоем». Долго колдуя над расплавом в своей миниатюрной муфельной печи, я добивался идеальной однородности. Когда металл остыл, он был уже другим: бледным, сдержанным, с холодным, почти стальным оттенком. Мое собственное «белое золото», сплав, которого здесь еще не знали.
Я выковал кольцо из этого сплава нарочито простым и массивным, без единой завитушки. Его