Ступени к чуду - Борис Семенович Сандлер
В музее природоведения Риману как-то показали комок янтаря с застывшей в нем маленькой мушкой. Держишь на ладони этот красивый прозрачный камешек и разглядываешь мушку со всех сторон, всматриваешься в каждое пятнышко на ее спинке, в каждую черточку на брюшке. Все в ней важно, все имело когда-то свое предназначение, она двигалась, она летала, она жила. Не может ли случиться чудо — от человеческого тепла янтарь расплавится, как сосновая смола на солнце, и древняя мушка вздрогнет, расправит крылышки. Вот она уже летит, вьется… улетает.
«Чудеса, — писал Риман, — слишком много чудес. Человек, очевидно, их сам придумывает, чтобы хоть на миг вырваться из ампулы песочных часов, где каждая песчинка неумолимо отсчитывает человеческие годы. Они сыплются, эти заговоренные песчинки, вниз, через узкое стеклянное горлышко, как в пропасть, и когда верхняя часть песочных часов пустеет — приходит время вечности. Короткое мгновенье бытия истекло. Кто же перевернет чаши?..»
— Человек — как дерево, — слышится из невидимого кораблика на тихих волнах. — Дерево, которое держат его корни…
Шлойме-шамес смотрит на Фиму своими красными глазами. Поглаживая шершавый ствол старой акации, он говорит:
— Каждый человек сам выбирает свой путь. Но есть и такая дорога — узкая тропинка, которая в конце концов приводит нас к нашим четырем стенам, к той двери, которую мы когда-то впервые открыли, отправляясь в странствие. И если человек забывает об этой тропинке, его душа зарастает дикой травой…
Про́клятый бродил по земле. За ним тянулась красной змеей пролитая им кровь. Она не давала ему остановиться уже много столетий. Со временем клеймо на его лбу стерлось, как стираются лики царей на монетах, но кровь убитого не желала свертываться, и Проклятый давно перестал удивляться тому, как много ее было в убитом. Она ползла за ним, кусала его за пятки, гнала вперед: «Иди и неси бремя своей вины». И так, век за веком скитаясь по городам и весям, он все больше сгибался под тяжестью греха.
Однажды он приблизился к большим железным воротам, на которых едва проступала древняя надпись: «Войди — и обретешь…» Там было еще одно слово, но совсем неразборчивое, и Проклятый не мог понять, означает оно друга или недруга. В любом случае, неглупо подумал он, я обрету покой. Тяжелая створка поддалась с трудом, и ржавый скрип растревожил царившую вокруг тишину. Грянул военный марш, с флейтами и барабанами. Проклятый замер. По обе стороны от него выстроились, как на параде, шеренги палачей в черных плащах. На каменных лицах застыл чудовищный оскал. «Смотри, — вопила с земли кровь убитого, — это ты показал им дорогу!..»
-
…Тридцатого марта, в день рождения Фимы, совпадавший с днем освобождения городка от фашистов, в доме Риманов собирались гости — две сестры отца, Белла и Фейга, с мужьями и детьми. Белла, старшая, работала в аптеке провизором, но в семье ее считали настоящим доктором, и когда у кого-нибудь что-нибудь болело, бежали в аптеку:
— Белка, дай что-нибудь от прострела!
— Белка, помажь ему колено зеленкой!
— Белка, у меня сердце схватило…
Другая сестра, Фейга, выделялась своей худобой и рыжиной. Еще молодое лицо ее было усеяно веснушками («отрубями», как шутил отец Фимы). Брови и ресницы почти не различались на этом лице, и потому пронзительные серо-водянистые глаза Фейги казались обнаженными. Стоило ее мужу Яше взяться за папиросу, они закипали.
— Я-ша…
Этого было достаточно, чтобы тихий Яша сразу все понял и, поплевав на палец, погасил папиросу.
Семья рассаживалась за раздвинутым праздничным столом. Первый тост произносили, конечно, за именинника. Когда стук вилок и ножей затихал, поднимался Мордхе, муж Беллы.
— Ну, Ицик, — обращался он к Фиминому отцу, — теперь — о нашем заветном. Разлей-ка винцо по стаканчикам.
Своей единственной рукой он засовывал левый рукав пиджака в карман и проводил пальцами по медалям.
— Я предлагаю выпить за тех, кто не дожил до этого счастливого дня.
И все четыре медали на левой стороне его пиджака позванивали, как колокольчики.
— Пусть наши дети никогда не знают такого горя, какое нам пришлось пережить, — добавляла со вздохом Рива.
Фима сидел за столом наравне со взрослыми и только головой вертел, чутко прислушиваясь ко всему, что произносилось.
— Ты помнишь, Иценю, то утро? — начинала Белла, повернувшись к брату. — Да, столько лет… но все перед глазами, как сейчас.
— Разве такое забывается? — бормотал Ицик потупясь.
— Немцы и румыны, — вспоминала Белла, — уже два дня как ушли из городка, переправились на тот берег. А наши еще не пришли. Люди в гетто напуганы: что делать? как быть? Одни заперлись в домах, попрятались в погребах, другие вообще убежали из гетто, скрывались в каменных карьерах.
— Правда, правда, — кивал Ицик.
— Папа, мама и мы сидим в комнатушке. Сидим как пришибленные и ждем. Спать? Какое там спать? Глаз не можем сомкнуть! Только Фейгу сморило у мамы на руках. И вдруг на третий день, посреди ночи, — страшный взрыв…
— Да-да, — снова подтверждал Ицик. — Фейга проснулась и заплакала.
— Папа, — вспоминала дальше Белла, — стоит ни живой ни мертвый, только два слова повторяет: «Наконец, наконец!» Он сразу понял, что немцы взорвали мост через Днестр.
Фима придвигался ближе к отцу, прижимался к его руке.
— Несколько часов после взрыва стояла такая тишина, что можно было сойти с ума. Начало светать. «Знаешь, что, Суреле, — говорит папа маме, — ты оставайся здесь, с детьми, а я пойду посмотрю, что делается на улице». Мама как закричит: «Никуда не пущу! Мало горя мы пережили? А если с тобой, не дай бог, что-то случится? Не пущу, Хаим!»
Белла замолкала. Мягкими подушечками пальцев она подбирала крошки возле тарелки и скатывала из них шарик.
— А папа, покойник, — ее голос чуть дрожал, — даже не хочет слушать маму. «Хватит! — кричит, — Кто мы, в конце концов, люди или мыши?»
— Да-да, я тоже хотел бежать вместе с ним, — подтверждал Ицик, — но мама схватила меня за руку.
— А вскоре, — вступала в разговор Фейга, — распахнулась дверь, и папа с сияющими глазами (я как теперь вижу его лицо) кричит: «Дети мои! Что вы сидите здесь взаперти? Наши пришли! Наши!»
Ицик открывал рот, словно хотел что-то добавить, но в последний момент запинался, брал со стола бутылку, наливал себе полный стаканчик и быстро, залпом, точно кто-то подгонял его, выпивал.
В жизни Фима не видел, чтобы отец так пил вино.
Минуту держалась какая-то напряженная тишина, потом Белла тихонько, с легким упреком в голосе, говорила:
— Что ты так глотаешь?
И все за столом разражались внезапным хохотом.
Этими словами начиналась обычно