Развод. Мне теперь можно всё - Софа Ясенева
— Сколько? — вырывается из меня, и в этом одном слове — вся боль и предательство, которые я пытаюсь переварить.
— Ни одной, — отвечает он мгновенно, даже не моргнув. Ни секунды сомнений.
— Я надеялась, что хотя бы сейчас ты скажешь честно, — мой голос дрожит, но я не отступаю. — Неужели так и будешь трусить?
Ещё недавно он с пафосом заявлял, что имел право «отдохнуть», а теперь, выходит, примеряет на себя образ святого? Отрастил нимб и крылья? Это за гранью. У меня не хватает выдержки слушать это враньё.
— Что за детские приёмчики? — хмурится он. — На слабо меня решила взять? Мой ответ не изменится: нисколько.
— Дима, сейчас Лёша нас не слышит. Можно говорить, как есть. — Я почти шепчу, умоляя. — Пожалуйста, перестань выкручиваться. Я разве недостойна того, чтобы услышать правду?
Толмацкий подходит ближе. Опускается передо мной на корточки, так что наши взгляды оказываются на одном уровне. Его ладони тяжело ложатся мне на бёдра и сжимают, подвигая к себе, как будто он всё ещё имеет на это право. Сквозь ткань я ощущаю обжигающее тепло его рук — прикосновения, которые раньше дарили уверенность, а теперь оставляют невидимые ожоги.
Я хочу отстраниться, ударить, хотя бы оттолкнуть его, но застываю. Его взгляд парализует, и я снова оказываюсь в ловушке.
— Я сказал правду, — произносит он твёрдо.
Я выдыхаю, еле слышно. Смотрю на него и впитываю каждую деталь, словно пытаюсь сохранить в памяти образ мужчины, которого любила, и которого мне придётся отпустить. Волевой подбородок, резкие скулы, красиво очерченные губы, которые так часто я ловила своими. Высокий лоб с чуть заметной морщинкой между бровей, появляющейся всякий раз, когда он злится или сосредотачивается. Густые брови, придающие взгляду ещё больше тяжести и власти.
А эти серые глаза… В них всегда было слишком много — спокойствие и буря, нежность и холод. Стоит только встретиться с этим взглядом — и весь мир растворяется.
Чуть отросшие волосы, тёмно-русые, с привычным вихром на затылке, который я когда-то любила приглаживать ладонью. Широкие плечи, от которых исходила привычная надёжность, и сильные руки, способные как защитить, так и причинить невыносимую боль. Даже запах его — лёгкий аромат одеколона, смешанный с чем-то родным и домашним — всё ещё цепляется за меня, мешает оттолкнуть.
Я помню, как гордилась им, когда мы появлялись вместе: высокий, статный, с этой почти хищной осанкой человека, привыкшего быть первым. Он всегда выделялся в толпе. И сейчас — всё то же самое. Только теперь это не восхищает, а рвёт изнутри.
Я уже поднимаю руку, чтобы коснуться его щеки, но вовремя опомнившись, резко отдёргиваю. Толмацкий тут же перехватывает мою ладонь и прижимает её к лицу, как будто силой хочет удержать привычную близость.
— Давай не будем рубить с плеча. Дай мне шанс.
— Нет у тебя никаких шансов. Ты все их потратил.
— Не будь такой жестокой.
— Я? — горько усмехаюсь. — Ты каждый раз поворачиваешь нож в моей ране и называешь это любовью. И после этого ещё говоришь о моей жестокости?
— Я понял. Тебе нужно остыть. Я дам тебе время. Немного.
— Какая щедрость, — едко бросаю. — Уже уходишь?
— Уходим.
— Хочешь забрать Лёшу с собой?
— Поедем к маме. Она давно жаловалась, что не видит внука месяцами.
Меня будто обдало ледяной водой. Представляю, как опустеет квартира, когда дверь захлопнется за ними. Что я буду делать одна среди этих стен, пропитанных нашими воспоминаниями?
К Лёшке я за эти годы искренне привязалась, старалась заменить ему маму, изо всех сил быть для него опорой. И кажется, у меня получилось. Но всё равно внутри назойливая мысль: логично, что он уходит с отцом. Дима — его кровь, его семья по праву рождения. А я?
После его красноречивого молчания мне даже не за что зацепиться. Да, я хорошая мама, но кровь — не водица. И в итоге он выбрал отца.
Молча наблюдаю, как Дима возвращает вещи обратно в чемодан. Но берёт только самое необходимое, словно оставляет себе лазейку. Будто и правда надеется вернуться.
Интересно, я имею право поменять замки? Что будет, если он однажды не сможет сюда попасть? Делаю мысленную зарубку: завтра первым делом узнаю об этом.
— Лёш, собери с собой вещи на пару дней, погостим у бабушки, — Дима выкатывает чемодан в коридор и заглядывает к сыну в комнату.
— Бабушка опять будет отчитывать меня за каждый чих. Не хочу, — бурчит он.
— Алексей, — применяет секретный приём муж.
Думаю, каждый ребёнок знает: если родители вдруг называют тебя полным именем, значит, сейчас будет что-то неприятное. Вот и Лёша моментально всё понимает.
— Это твои косяки! С какого перепугу я должен куда-то уезжать? Ты и едь! — огрызается он, но в голосе больше обиды, чем настоящего бунта.
— Это не обсуждается, — сухо отрезает Дима.
— Лида, — Лёша высовывается из комнаты и смотрит на меня с какой-то трогательной, совсем детской непосредственностью, — ты что, не хочешь, чтобы я тут оставался?
Именно в такие моменты я понимаю, что какой бы взрослый он ни казался со своими подростковыми замашками, передо мной всё равно ребёнок. Ребёнок, которому нужна уверенность, что его любят, что он нужен.
— Я не против, чтобы ты жил здесь и дальше, — стараюсь говорить мягко, хотя внутри всё сжимается. — Просто папа прав, бабушка не желает тебе ничего плохого. Иногда её нужно навещать.
— Но я могу сюда вернуться? — уточняет он, будто взвешивает, не обманываю ли я.
— Конечно, в любой момент, — уверенно киваю.
Будто торгуясь сам с собой, он исчезает в комнате. Слышу, как там шаркают шаги, гремят молнии и застёжки, а через десять минут он выходит в коридор с рюкзаком, куда, судя по форме, засунул впопыхах половину шкафа.
— Поехали, — хмуро бросает он и тут же отворачивается.
Я не выхожу проводить их. Сил больше нет. Ложусь прямо поверх покрывала, и слёзы сами находят выход. Пусть смоют с меня всё сегодняшнее: злость, унижение, растерянность. Я обязательно буду сильной. Но чуть позже.
Телефон пиликает в темноте, и я автоматически тянусь к нему. В шторке новое письмо.
Открываю — и замираю,