Роковое время - Екатерина Владимировна Глаголева
Так вот, на втором заседании Раупах попросту отказался отвечать на бессмысленные вопросы, заявив, что нет такого закона, который принуждал бы его к этому. Шармуа выразил протест против самой процедуры обвинения и отказался свидетельствовать во вред своим товарищам. Зарвавшийся Рунич потребовал у француза извинений, а у всех остальных – осуждения его поступка, тогда Балугьянский сказал, что собрание Университета превращается в форменную инквизицию, и даже протоиерей Малов, университетский законоучитель, стоял за то, чтобы дать обвиняемым возможность защищаться.
Самым упорным оказался Арсеньев. У него запросили объяснений, для чего он вводил в науку статистики «материи, возмутительные против благосостояния общественного», и с чьего дозволения порочил в своей книге правительство, существующие законы и формы правления. На каждый обвинительный пункт молодой ученый ответил письменно: общий характер его курса статистики выдержан в духе Шлёцера и Германа – двух авторитетнейших ученых; его собственная книга использовалась для обучения в Благородном пансионе с дозволения директора; выписками из нее он может доказать, что не склонен к буйству, непокорности властям и богохульству. Балугьянский поддержал его, особо отметив, что мысли, высказанные Арсеньевым о том, что свободный труд производительнее крепостного, а лучшее поощрение промышленности заключается в гражданской свободе, находятся в актах российского правительства и европейской политики. «Это не послужит вам оправданием, что книга напечатана и одобрена от правительства, – то было одно время, а теперь – другое!» – воскликнул Рунич. Ну и как разговаривать с такими флюгерами?
– Вся беда в том, что не законы нами правят, а люди, – вздохнул Измайлов, внимательно следивший за разговором. – Когда министром просвещения был Разумовский, Шаду после доносов Дегурова только пальцем погрозили: держи, мол, язык за зубами, а Голицын сразу приказал гнать его в три шеи не только из Харькова, но и вообще за границу. Шад не унялся и в Веймаре преподнес государю ту самую книгу, за которую его выслали. Царь подарил ему триста червонцев, а вернуться на службу так и не разрешил.
– Вот и Герман то же самое утверждал, и Констан! – подхватил Тургенев.
«И Вяземский», – вспомнил он. Князю Петру ведь тоже ставили в вину верность своим убеждениям, тогда как начальники его легко меняли их на противоположные.
– Слыхал я, что Дегуров этот лет десять назад состоял под следствием, – вставил Фаддей Булгарин. – Его служанка, дворовая девка, понесла; он узнал, отрезал ей косу и поколотил, после чего она удавилась. Вот бы поднять эту историю – раструбить, кого у нас делают цензорами и визитаторами училищ!
Греч только крякнул, глядя на него: а кого у нас делают министрами просвещения? Рука руку моет! Булгарин, конечно, успел втереться в генеральские и даже сенаторские круги, но, случись ему ввязаться в историю, сулящую неприятности, все отвернутся разом, сделав вид, что незнакомы. Припомнят «рупору польской словесности» чин капитана наполеоновской армии…
– Не следует нам опускаться до их приемов, – покачал головой Тургенев. – Да и зачем ворошить прошлое, когда беззаконие творится в настоящем? Плисов мне сказал, что протокол заседания подделали: по его впечатлению, голосование было в пользу Арсеньева, а по протоколу выходит, что большинство признали его ответы неудовлетворительными, а книгу – вредной. И совершенно благонадежным, по протоколу, Арсеньева назвал лишь один профессор Чижов, тогда как и сам Плисов, и профессор Балугьянский такого же мнения. Кроме того, в протоколе записано, будто бы граф Лаваль заявил о необходимости вывести из употребления лишние науки, без нужды введенные в университеты к общему вреду, а граф такого вовсе не говорил!
– Зачем же они подписали такой протокол? – удивился Греч.
– В четыре-то часа пополуночи? Что угодно подпишешь не читая, лишь бы домой уйти! – махнул рукой Измайлов.
– Плисов написал записку Уварову с этими своими соображениями, – добавил Тургенев.
И сам понял: а что толку? Рунич не вел бы себя так, если бы не знал, что все уже решено, нужно только соблюсти формальности. Моська лает на слона, потому что ей это разрешает погонщик. И что делать? Что могут сделать честные люди, оставаясь при этом честными?
После обеда Александр Иванович собрался уходить, попросив Измайлова отвлечь внимание Офросимовой.
– Начальник, какой ни есть, пусть хоть истукан, – а все начальник, – слышал он ее назидательный бас, пробираясь в прихожую за широкой спиной великана-хозяина. – Судить об нем – не твоего ума дело, молчи да кланяйся. И делай то для примера другим, тогда и младшие тебя, как увидят твое повиновение к истуканам, не вздумают на тебя хвост подымать…
* * *
Негодяи! Трусливые твари!
Возмущению Муравьева не было предела. Им и уморить человека ничего не стоит, лишь бы с самих спросу было меньше! Сергей ведь представил свидетельство от поветового лекаря о том, что нарывы на шее вследствие ангины и вскрывшаяся рана на ноге делают его поездку в полк совершенно невозможной, но нет – за ним в Хомутец прислали нарочного! И ради чего? Ради генерала Дибича, который приедет смотреть дивизию… через пять недель!
Полковник Ганскау повинился перед ним: он вытребовал к себе Муравьева, только чтобы избавиться от ежедневных вопросов бригадного генерала Мацнева. Генерал Нейдгарт, оставивший его командовать дивизией в свое отсутствие, узнал в Могилеве бог весть от кого, что Муравьева-Апостола требуют в Петербург для возобновления суда, сообщил об этом Мацневу, и тот перепугался насмерть: а ну как станут искать государственного преступника, не найдут его при полку и обвинят в чем-нибудь начальника? Тогда-то он и выдумал скорый приезд генерала Дибича, хотя начальник штаба 1‑й армии, наверное, и сам не знает, что его ожидают в Василькове. А ведь Мацнев хоть и дальняя, но родня: его дядя женат