Дом на линии огня. Хроника российского вторжения в Донбасс - Дмитрий Дурнев
„Я завтра наношу воду из лифта, потом помою голову и послезавтра выйду с тобой на видеосвязь!“ — говорила мне, в свою очередь, моя родственница: это было уже в 2025 году, хилые водоводы из Дона начали давать сбои, и график подачи опять стал непредсказуемым. Моя сестра (наши связи были крайне запутанны, их помнила моя покойная бабушка, но мы друг друга называли просто) жила одна в трехкомнатной квартире на девятом этаже панельного советского дома. В ее подвале установили „врезку“, но условия элитные: связки пятилитровых фляг можно доставить в квартиру лифтом.
„У нас праздник был в честь дня памяти узников концлагерей, мы провели множество мероприятий с детьми, а вам такое можно? — продолжала сестра, работавшая школьной учительницей. — Мы надеемся до Нюрнбергского процесса над вами еще дожить!“ Она имела в виду, что судить будут украинцев. Я в ответ предложил ей провести открытые уроки рядом с местными российскими концлагерями — вот хотя бы на улице Светлого Пути в Буденновском районе Донецка, там можно постучаться в ворота „Изоляции“ и сразу получить „экскурсию“ на пару лет. Родственнице ответ не понравился. Мы решили поговорить в другой раз.
С началом вторжения изменился и человеческий состав оккупированных территорий. Конечно, он менялся все восемь лет — десятки раз переворачивая с ног на голову и обратно жизнь подневольного населения, обрушивая промышленность и восстанавливая ее, готовя людей то к украинским выборам, то к присоединению к России, не доводя ни один проект до конца, оккупанты выковали совершенно новое качество народа. Последний отсев перед большой войной произошел даже не по политическим, а по экономическим причинам: когда заводы и шахты почти встали, мужчины массово поехали на вахтовую работу — на шахты Воркуты, металлургические комбинаты Липецка, карьеры Кузбасса, да и просто на любые подработки в Ростов-на-Дону. Это снова разделило людей — на тех, кто „бросил семьи“ и кормит их дистанционно со второй зарплатной карты Сбербанка, предусмотрительно оставленной у супруги, и тех, кто „остался с семьей“, но получал частями свои 8–10 тысяч рублей в месяц, живя в реальности на деньги жены. Страты по-разному выживающих друг друга недолюбливали, совсем как „заукраинцы“ и „сепаратисты“. Те, кто уезжал, были чаще всего далеки от политических споров, но они стремились хоть к какой-то свободе, проявляли какую-никакую, а все же инициативу! Среди них были мои друзья из типографии — к 2022 году компания переехала в РФ и кормила своих сотрудников, собирая заказы на длинной трассе от Сочи до Москвы.
Вахтовикам в итоге повезло — те, кто работал в России зимой 2022-го, не попали под мобилизацию. А она в Донбассе была особенная — абсолютно тотальная, жестокая, беспредельная. Мужиков забирали целыми сменами после бани в шахтах и на заводах, студентов, собравшихся на лекции в университете, увозили автобусами без оглядок на медицинские комиссии и прочие формальности. За три дня в армию призвали всех, кто был в зоне доступности системы „ДНР“ — работал в бюджетной сфере, проходил диспансеризацию, состоял на любом учете.
Всех этих безропотных, покорных, отутюженных годами неестественного отбора мужчин одевали во второсортную форму, выдавали им железные каски, кому автоматы, а кому и трехлинейные винтовки Мосина образца вековой давности с такими же старыми снайперскими прицелами — так они смотрелись солиднее. Новобранцев не пускали в кое-как воевавшие восемь лет, сбитые и обстрелянные части двух армейских корпусов — из них формировали отдельные полки со своими особыми номерами, начиная с 1000. Возможно, предполагалось, что эти сугубо условные боевые формирования возьмутся за контроль захваченных территорий, будут стоять на блокпостах, осуществлять первичную фильтрацию нелояльного украинского населения…
Но получилось, что большинство этих полков горячие донецкие „полководцы“ бросили в лобовые атаки на Марьинку, Авдеевку и Мариуполь. На подготовленные отборные части ВСУ, закопавшиеся за восемь лет обороны в сталь и бетон. Кому-то хотелось показать Москве быстрые успехи накануне неминуемой победы. Той весной я встречал следы этой „железноголовой пехоты“ везде — в Харькове только что выбравшийся с оккупированной территории мужик рассказывал мне, как солдаты „ДНР“ „обменяли“ соседскую машину на две банки тушенки. О том, как они встречали плохо одетых военных с оккупированных территорий, вспоминали и мариупольцы, сумевшие выехать из города, и жители городка Приморск Запорожской области, где блокпосты с „дээнэрами“ встали на въезде и выезде из города.
Там, где „полки“ попадали в бой, они просто массово гибли. Пощады оккупанты не давали никому — в марте и апреле посыпались сообщения о гибели артистов филармонии, Донецкого цирка. Для нас, журналистов, особенно прозвучала смерть Толика Жарова, бывшего журналиста газеты „Донецкие новости“.
Толя был невысоким лысеющим мужчиной лет пятидесяти с постоянным застиранным полиэтиленовым пакетом в руках. Он часто и подолгу болел, жил с нездоровой мамой и, когда приходил его день рождения, оставлял в редакции список желаемых подарков — он состоял из годового запаса сердечных препаратов. Толя в городе был такой один — работал там, куда пошлют, тихо и добросовестно делал новости, но раскрывался, когда писал по любимому краеведческому профилю. Все свободное время он проводил на развалах рынка возле моста к парку Щербакова, там можно было найти все: редкий пригласительный на торжественный вечер в Оперном театре в честь 70-го дня рождения Сталина, значок к 10-летию Донецкого трамвайно-троллейбусного управления, старую групповую фотографию или газету. Он был певцом городских исторических мелочей.
От мамы он не уехал, остался в Донецке и работал в „министерстве информации ДНР“ — тоже делал что-то незаметное и иногда свои любимые исторические репортажи о старом Донецке. Я как-то его встретил с тем же пакетом в руках в толпе на площади Ленина — он очень испугался и выдохнул, только когда я сказал, что у меня пока есть аккредитация, докладывать обо мне не надо.
Этот добрый маленький человек погиб в Мариуполе в первых числах апреля или раньше — тела из той мясорубки вывозили не все. Какой-то мудак написал о нем текст на „Украине.ру“: мол, Толик Жаров в свои 52 года поднял пулемет, стрелял очередями по украинскому ударному вертолету и погиб, прикрывая товарищей. Мариуполь наступающие со стороны Крыма российские войска окружили на исходе первой недели войны, до ближайших украинских позиций от осажденного города было 122 километра — представить там „украинский ударный вертолет“ мог только совсем завравшийся человек. Как и то, что пожилой сердечник Толя Жаров был в состоянии высоко поднять пулемет.
Мобилизация продолжалась не один день. Людей ловили на улицах, рынках и основных перекрестках — посты автоинспекции между городами всегда угрожали опасностью. При этом на границе с Ростовской областью существовал свой режим: российские пограничники не обращали внимания на местные „мобилизации“ и пропускали всех мужчин, однако на подходе к границе стоял вагончик с сотрудниками МГБ, которые отлавливали потенциальных бойцов для „мясных штурмов“. Это словосочетание — „мясные штурмы“, когда на чужие позиции просто бросают живую силу волна за волной, — сначала стало общеупотребительным именно в „ДНР“, а потом уже в России. Две реальности — оккупационная и российская — стремительно сближались. Может быть, к ужасу жителей Москвы и Санкт-Петербурга, но и к удивленному удовлетворению оставшихся на месте жертв оккупации.
Мой товарищ в Макеевке был типичным полукриминальным предпринимателем — торговал тем, что в конкретный момент давало деньги: краденым угольным коксом, чугуном, металлоломом. Потом полностью перешел на обменные операции — заводил украинские пенсии через криптобиржу в „ДНР“ уже рублями. Все эти „бизнесы“ не предполагали никакой легализации — вот и мобилизационные патрули поймать Андрея не смогли: он жил в частном доме в шахтерском поселке, где все друг друга знали; чужих тут видели сразу. Узнав, что в его направлении движется патруль военкомата, Андрей садился